Месть эллинки

роман

ОТ АВТОРА


Покоя было мало,
вот бы пожить счастливо!
Маслина у лимана,
дух Таврии, олива.
В ночах Керкинитиды
торс, таинства Киприды
пылай в полубреду, мол
Но это я придумал.

Не так придумал, как догадался, с подсказки вечных свидетелей, начиная от Гомера и Геродота. Чьи, однако, свидетельства, данные хотя бы под клятвой, не опровергались поворотом событий, и чья история, каких народов и государств, не переписывалась последующим историком? Прочтите без улыбки вот это, разысканное у древних: «…как часто Гелланик противоречит Акузилаю, как часто Акузилай поправляет Гезиода, или как Эфор в большинстве случаев уличает во лжи Гелланика, Эфора же — Тимей, Тимея — жившие после него писатели, Геродота же — все».

Выходит, не мы первые. Все те же древние полагали, человеку свойственно не только заблуждаться, но и вводить в заблуждение. Писатели-фантасты, кажется, со всеми своими выдумками иногда ближе к смыслу событий, чем отдельные толкователи фактов.

А что мифотворцы древности? Надпись на горшочке из херсонесского некрополя, эпитафия: «Пей, радуйся!» Я считал, что речь о вине. Только что же: обращение к покойнику? Оказалось — вода, живая и мертвая. В одном случае — из Леты, реки забвенья. А есть еще другая река — Мнемосина, река Памяти. Отыщи ее в царстве мертвых, испей, и получишь жизнь вечную…

Вот путеводный текст на табличке (в реконструкции ученого): «… когда душа оставит свет солнца, иди вправо, тщательно огради себя… Налево от дома Аида ты найдешь источник, около которого стоит белый кипарис. К этому источнику (т.е. Лете) не подходи близко. Далее ты найдешь холодную воду, текущую из озера Мнемосины…». Не правда ли, сколько фантазии! И — веры, чуть ли не сегодняшней, в достижимость бессмертия.

Но самый сюжет романа взят, как кажется, прямо из жизни: раннехристианский Херсонес1), век четвертый (?).

1)Тогдашняя крепость эллинов уже называлась Херсон. Чтобы не путать с другим Херсоном, автор оставил в романе античное имя города — Херсонес, как изначальное и сегодняшнее.

Мы никогда не узнали бы о Гикии с ее историей, если бы не странность в характере одного византийского императора (это уже десятый век), Константина Багрянородного. Власть его над империей была наследной, значит — законной и абсолютной. Между тем все вокруг вожделели престола, шли на убийства родных и близких.

А он — что? Он тяготел к научно-литературным занятиям. Вот он стаскивает с плеч подбитую горностаем мантию, облачается в домашний халат и садится за письменный столик, фактическую власть над подданными уступая своей матери Зое.

Далее предприимчивый адмирал Роман сумел заточить Зою в монастырь и стать соправителем императора, которого и женил на своей дочери Елене.

В 944 голу сыновья адмирала ниспровергли своего удачливого родителя, а через год сами были отправлены в монастырь, после чего всеми делами стала заправлять жена императора Елена, а тот знай себе сочинял ученые статьи и трактаты и, между прочим, рассказал о Гикии. Но — о какой?

О Гикии — патриотке Херсонеса, с чем она и вошла во все краеведческие издания последующих лет. Однако добрый монарх не увидел за нею обдуманного преступления, — так же, увы, как не распознал честолюбивого злодейства у себя при дворе…

Он приобщал к знаниям своего сына, которого любил. Однако, невестке императора до того не терпелось расчистить трон, что она, как полагают, прибегла к яду, помешав покладистому порфироносцу и благодетелю дожить до пятидесяти пяти лет… Такая вот участь.

Исторична ли сама история о Гикии? Манускрипт неизвестен, датируют по пересказу. А в нем, в императорском тексте, вроде бы проглядывает и христианство. Даже в прямой речи героев: «… по воле божьей, без сомненья» или «прощается твой поступок, так богу угодно было»…

Не прогулялось ли тут и его, писателя-христианина, собственное стило? Гадать не будем. Как любой беллетрист, позволю себе немного пофантазировать. Асандра своего нарисую и других, какими увидел.

Куда интереснее ставить вопросы из числа вечных как раз в переходные периоды (уже не вполне античность, еще не совсем христианство)…

Во все века преступление скрывало свое лицо под маскою добродетели. Любопытно бывает заглянуть под эту старинную маску и в наши дни.

То же и в личном плане. Вдруг нежданно-негаданно, как в рассказе императора Багрянородного, обнаружится вечное, нам очень даже присущее, и потянет примерить на себя чьи-то давние судьбы.

Та — поздно, эта — рано, четвертый век и наш.
Гикия и Татьяна, спасенный мой багаж.
Одна — страстей разгадка, другой, как жизни, рад.
На прошлое оглядка и в будущее взгляд.

часть первая

КОГДА УХОДИТ ЭПОХА

1. "КУТАЮЩИЙСЯ В ТОГУ"

В Ниневии, бывало, приравнены к объедкам,
в плену Сарданалала цари сидят по клеткам.
И кости своих предков, изъятых из могил,
толкут в тяжелых ступах до истощенья сил.
Их так унизил старший над ними — Царь Царей…
Им было очень страшно без должности своей.

Воистину Асандр, царь Боспора, мог быть назван «рядящийся в тогу». Потому что не только он сам, сутуловатый, почерневший от приступов подагры и постоянной злобы на республиканский Херсонес, мало походил на царствовавших до него Савроматов, свирепых диктаторов и грозных воинов, но и царство его, раздавленное не единожды Римом, теснимое со всех сторон варварами-аборигенами, напоминало духовным здоровьем и красотой своего нынешнего правителя.

«Кутающийся в тогу», — могли бы вы уточнить, увидев Асандра, как бы спеленутого пурпурным шелковым одеянием. Царь зяб в своем высоком дворце с мраморным полом, несмотря на то, что под тогой на нем была еще белая шерстяная туника с рукавами, а на ногах, и вовсе искажая привычный силуэт знатного римлянина, надеты на толстый шерстяной носок аланские ботинки из мягкой овечьей кожи.

Перед царем стоял в свободном плаще и сандалиях его главный советник по внешним сношениям, местный мудрец Антифонт, философ эпикурейской школы. Игривую сторону учения Антифонт, судя по резким морщинам вдоль щек и тусклому взгляду, не разрабатывал, оставив ее молодежи, тем более, что здесь уместен был скорей Аристипп, чем Эпикур. Советник царя углублял мысль основоположника, гласящую, что удовольствие есть отсутствие всяческого неудовольствия, душевных страданий и страха смерти.

Но как быть с учением, если каждый вызов к Асандру означает этот самый страх смерти? Потому что царь, пресекая малейший ропот своих подданных, желал тем не менее знать правду о положении дел в государстве, и с этой целью придумал себе забаву: из угловой башни Акрополя царь самолично забрасывал во внешний мир на длинной веревке медный кувшин с узким горлом, наподобие рыболовной снасти, а населению объявил, что каждый безбоязненно может подойти к кувшину и бросить в него свою жалобу. Проснувшись, Асандр первым делом ковылял к угловой башне, выбирал веревку и сам, без соглядатаев, читал почту.

В потухшем взгляде философа тлел огонек: Антифонт пытался угадать, не было ли в очередной партии наветов из медного кувшина ему, Антифонту, смертного приговора.

Изнутри по обе стороны входа стояли охранники царя, его телохранители — двое аланов в театральных шлемах, в черных кольчужках поверх одежды, однако вооруженные мечами не бутафорскими — их обоюдоострые лезвия перерезали брошенную в воздух газовую косынку.

За колоннами и в глубине покоев вырисовывались еще несколько фигур профессиональных военных, купленных в чужой земле, в стране по ту сторону «рыбного пути» — Пантикапа. Им все здесь чужое и чуждое, поэтому они, не раздумывая, раскровавят мечом любого, на кого тайным знаком укажет царь.

Еще и по этой причине лицо мудрейшего философа не выражало положенного ему спокойствия.

«Мраморные полы легко отмыть, — подумал философ. — Здорово отшлифованы. Однако на стыках что-то явно чернеется…»

— Ты понимаешь, — кричал царь, — они мне… Только размахнусь, как меня сразу за руки, и кто? Ракушечная республика, сборище площадных говорунов и перекупщиков — меня, царя Боспорцев. Ты слышишь? — Асандр медленно, до конца не разгибая колен, приблизился к философу, как подкрался, вплотную, так что Антифонт с ужасом увидел пляшущие в зрачках царя белые бельма бешенства. — На меня и дома прет всякий варвар, а я еще должен терпеть этого эллина. Херсонес!… Я его… расшибу! Я их всех…

Задыхаясь, Асандр бросился прочь, к широкому окну с видом на гавань. Он знал: всякий раз, стоит ему поглядеть с минуту в это окно, к нему возвращается чувство величия.

Царь стоял, опираясь на свои растопыренные по углам подоконника ладони и вывернув кверху локти, подобно лапкам кузнечика. Отсюда, из акрополя на высокой горе, он хорошо видел залив с сотнями кораблей, видел, как широко справа и слева загибалась, вцепившись в линию горизонта, его земля — два берега, будто две клешни огромного краба, отхватывали, казалось, половину вселенной, и когда Асандр становился так, разбросав руки и вывернув кверху локти, он чувствовал эти клешни-берега продолжением своих лежащих на подоконнике рук: вот так он должен держать свое царство.

За его спиной дышат, осеняя, тени великих воинов: могучего Митридата Евпатора, который чуть было не сокрушил римлян, блистательные династии Рискупоридов и Савроматов, а теперь — он, Асандр, всему преемник и продолжатель.

«Сегодня я — Царь Царей, — взвинчивал себя Асандр. — Сколько их было до меня? Наперечет. Ну, Асандр, тот еще при Марке Аврелии, архонт, заменил свой титул на «Царь Царей». Ну Митридат, Царь Царей; за ним — Фарнак — все! Нет, еще этот, зять Митридата, Тигран Тиберий Юлий Савромат II-й… Вот теперь — все. Сегодня мой черед, будь я проклят».

Надышавшись величием, уже спокойный, царь повернулся к советнику.

— Республика подлая, сами — под Римом, а меня кусают, выслуживаются, тоже мне соседи… Я должен драться!

— Успокойся, повелитель. Они брали нас хитростью. Мы должны ответить тем же.

— Не хитростью, а подлым обманом! Чем победил богатыря Савромата этот их недомерок Христ?

— «Тебе ли, подлецу, толковать о чужой подлости?» — подумал Антифонт. Но вслух сказал:

— В наше время, повелитель, как и всегда, впрочем, любая подлость считается военной хитростью. Надо платить Херсонесу его монетой.

— У тебя такая имеется?

— Попробуем отчеканить. — Философ заговорщически пошуршал свитком папируса.

— Давай.

— Общие места опустим?

— Опускай.

«Асандр — Ламаху. Если, как мы знаем, между нами существует истинная любовь, и мы относимся друг к другу без коварства, то породнимся между собой: отдай свою дочь Гикию за сына моего Асандрита или возьмите его к себе в зятья, и мы будем знать, что между нами верность упрочена».

— Как! — перебил царь. — Чтобы я, Асандр, породнился с Ламахом! Мой Асандрит есть законный наследник, а что такое Гикия? Завтра ее отца прокатят в собрании, и кто она? Дочь скотовода и скототорговца? Ты что, Антифонт, смеяться надо мной вздумал?

— Высокий царь, тебе моя верность известна. Херсонес осадой не взять. Эллинская крепость подобна мидии: вокруг — прочные створки, а внутри — нежное мясо. Мидию раскрыть нелегко, крепость — еще труднее. Значит, врага надо взять изнутри. Я предполагаю, что Гикию они к нам не пустят. Не доверят. Но от мировой с нами им тоже отказываться негоже. Всем грозит нашествие гуннов… Ведь так? Значит, захотят оставить Асандрита у себя. Тогда твой сын все как следует вы смотрит и даст знать. Операцию назовем «Троянский конь». Разве, высокий царь, ты уступишь в хитрости царю Одиссею?

— Ну что ж. Давай сюда. — Асандр прижал свой перстень с геммой к восковой нашлепке внизу папируса. — Сдай в канцелярию и скажи, чтобы гонцов снарядили сегодня же.

Асандр подошел к любимому окну и оперся о подоконник, приняв позу величия. Советник понял, что аудиенция окончена. Стараясь унять дрожь в коленях, с напускным спокойствием он покинул приемную.

2. АНТИФОНТ РАЗВИВАЕТ УЧЕНИЕ

Чтоб в каждой реке
отрицаньем наряда
совсем налегке
появлялась наяда.

Легкий ветерок тревожил крону оливки, каждый удлиненный листок трепетал, напоминая философу посеребренный ноготь на мизинце гетеры Исигоны. Бесчисленные листочки на краткий миг оборачивались к сановнику светлой изнанкой, сверкали на солнце и вместе походили на игру волн в заливе. Философу захотелось искупаться в этом заливе.

«Но при чем тут Исигона? Как-то вечером, щекоча ему щеку, гетера сказала, что этим ноготком она разглаживает его морщины. Она и сама, как ноготь, — царапает и ласкает».

Антифонт выпрямился и ощутил сладкую боль в затекших коленях. «Как? Значит, он не только стоял перед Асандром согнувшись, но и вышел, инстинктивно повторяя его походку — как бы крадучись и не разгибая колен!…»

Пережитый Антифоном низменный страх подавлял его и вместе с тем опрокидывал стройное здание философии, колебал самый ее фундамент и раскалывал краеугольный камень, выраженный словами: «Удовольствие суть отсутствие всяческого неудовольствия…»

Мельком взглянув на свисающую из окна угловой башни веревку с гнусным кувшином на конце, Антифонт ступил на лестницу, спускающуюся из Акрополя в город. Лестница была длинной и пологой, идти легко, можно было подумать.

«Бежать! Надо бежать. Если только не удастся мое посольство в Херсонес — я исчезаю. К скифам, к аланам, в Нубию, куда угодно, лишь бы подальше от этого христианина. Царь принял христианство, а что изменилось? На кресте больше не распинают, неудобно: распинать и верить в распятого. Зато могут подвесить на крюк за ребро, как баранину в мясной лавке… Мясник! Того и жди, проткнут мечом, как барана, при исполнении обязанностей… Да!»

«Saeculo premimur gravi, Quo scelera regnant».1)

1) Томимся мы в веке, где царствует зло. (лат.).

Мы, эллины, называли всех прочих варварами, теперь сами ходим в язычниках… Никакого просвета: христианство — монастырь самозаключенных; язычество, под Асандром — какая-то самооккупация».

Антифонт поглядел вдаль, на город. Глаза его легко нашли улочку, где жила Исигона. Солнце почти в зените. Время обеда.

«Я отвлекаюсь. Надо сосредоточиться. Значит, так. Сейчас, к примеру, я не ощущаю недавнего неудовольствия и страха смерти. Теоретически я должен ощутить удовольствие. Однако мне по-прежнему нехорошо. В чем же дело?

Попробуем применить аналогию. Когда человек сильно промерзнет на морозе, ему недостаточно войти в теплую комнату и, таким образом, избегнуть неудовольствия. Он спешит к жаровне и сует ладони чуть не в самые угли! А еще лучше принять горячую ванну. Гм… Не означает ли это, что особо сильное неудовольствие следует снимать чем-то противоположным, выраженным не менее сильно?

Лишь обретя таким способом внутреннее равновесие, лишь в этом, естественном состоянии души вступает в силу основной закон учения: «Удовольствие суть отсутствие неудовольствия…»

В мозгу философа только еще складывались привычно стройные периоды будущего трактата, а его рука уже тянула на себя створку наружной двери хорошо знакомого дома. Створка подалась. Тем не менее осторожный Антифонт снова притворил ее и постучал.

На стук выглянула негритянка Матро, немолодая рабыня Исигоны. Радостно осклабясь, она впустила философа. «Мы жарим севрюгу», — доложила Матро и снова сверкнула улыбкой.

Исигона, кроме многих достоинств ума и тела, еще обладала талантом непринужденной приветливости. Она усадила старого приятеля на низкий диван, застланный толстым голубым ковром, и уселась сама с таким видом, будто была предупреждена о визите сановника и только тем и занималась, что ждала гостя. Древние неспроста сравнивали гетеру с фиговым деревом, которое дает приют многим воронам, лакомящимся ее плодами.

Матро вкатила столик. Маслины, смоквы на блюдах, два кувшина — с водой и вином, две медные чашечки — можно начать беседу.

Антифонт выбрал смокву, с удовольствием разжевал и сглотнул. «В Спарте к празднику «Диониса Фигового» из древесины смоковницы делали фаллы», — почему-то подумал он.

Гетера была в дымчатом пеплосе и сандалиях. В густых черных, цвета соленых маслин, волосах искрились, как звезды в небе, пылинки золота — Матро успела-таки припорошить ими свою госпожу, — ногти посыпаны толченым рубином, лишь тот, что на правом мизинце — длинный и серебристый, но губы по-дневному еще не накрашены.

— Собираюсь стать христианкой, — сообщила Исигона.

— Ты? Какой же именно: арианкой? полуарианкой?

— Скорее всего — умеренной православной. Не люблю фанатиков с их крайностями. Сегодня тебя предают анафеме, а завтра норовят пробраться к тебе в постель. Богословские споры просто неинтересны.

— Значит, мы потеряем прекрасную Исигону?

— Не так скоро. Христиане собираются по ночам — понимаешь, среди них много рабов, днем их никто не отпустит. Молиться по ночам… Мне это не очень подходит.

— Кто тебе рассказал о христианах?

— Моя Матро. Она уже христианка. Я разрешила ей. — Антифонт осушил свою чашку с вином. Исигона разбавила вино водой и тоже выпила.

— Философ пододвинулся к хозяйке и долгим взглядом уставился на ее шею.

— Гетера вскинула темные брови.

— Как? Разве ты пришел не разговаривать?

— Улыбнулась дружески и насмешливо, царапнула его щеку серебряным ногтем.

— Тебе надо жениться, мой друг. Навдовелся довольно. Меня, конечно, ты не возьмешь. Бери честную.

— Вздохнула притворно, поднялась и позвала рабыню:

— Матро! Снеси рыбакам долг за севрюгу.

Исигона сама проводила служанку к выходу, отдала ей монету и закрыла за нею дверь на тяжелый медный засов.

3. "ЖИВЕМ С ЗАМИРАНИЕМ СЕРДЦА"

То ли древнее Общество знаний,
Академия всяких наук?
Просто площадь и портики зданий,
агора, архаический звук.
Блеск нещадный свободного спора,
ринг для разума или игра,
Демокрита страна, Пифагора,
Аристотеля мир, агора.

На рыночной площади Пантикапея, когда-то именованной громким титулом «Агора», стояли, пугливо переминаясь, трое философов, на том самом месте, где в блаженные времена затевались долгие дискуссии об устройстве мира, о роли богов олимпийских и варварских в судьбе отдельного человека и даже о конце света, поскольку один из них, ритор Маркел, видел знамение.

Хотя их плащи развевались весьма независимо, ниспадая в отдельных случаях складкой прямо-таки вызывающей, сегодня эти трое напоминали скорей заключенных, которых вывели на прогулку. Сходство усиливалось неприятным соседством нескольких стражников, что стояли в свободных позах и время от времени бряцали железом и медью своей амуниции.

— Что-то долго его нет, — сказал Эсхин.

Ожидали Антифонта. Один только этот придворный мог узнать новость из первых рук. Все они были давно знакомы между собой и, в отличие от мастеровых и торговцев, не боялись болтать даже в годину Асандровского террора, будучи убеждены в порядочности друг друга.

Путь от дворца к дому придворного советника лежал через рынок. Если бы Антифонт по дороге забрел куда-то еще, бывшей агоры ему все равно не миновать.

— Странно, — повторил Эсхин. — Уж не случилось ли чего?

— Тогда и за нас возьмутся.

— Говорят, при дворце организована своя, царская агора. Насобирали софистов-угодников, площадных риторов и зовут их философами.

— Красноречие — не искусство, а далекий от него навык. Так, по крайней мере, считал Сократ.

— Не искусство и тем более — не философия.

— Чему вы удивляетесь? — вскричал Харитон. — Все это уже было в глубокой древности! Достойный человек не разведет фарисейства. Когда Солона уговаривали установить тиранию, он ответил друзьям: «Тирания — хорошее местечко; одна беда — из него не выйти».

— Тише! Что-то Антифонта не видно. Ох, чует мое сердце…

— Брось волноваться, Эсхин. Давайте отвлечемся. Разрешите освежить вашу память мыслями божественного Платона, к нашему случаю относящимися. За классику нам не влетит. — Харитон развернул свой свиток, пробежал сверху вниз глазами и начал:

«Когда, таким образом, от философии отпадают те люди, которым больше всего надлежит ею заниматься, она остается одинокой и незавершенной, а сами они ведут жизнь и не подобающую, и не истинную. К философии, раз она осиротела и лишилась тех, кто ей сродни, приступают уже другие лица, вовсе ее не достойные».

— Ну как? Похоже? Пойдем дальше:

«Остается совсем малое число людей, Адимант, достойным образом общающихся с философией: это либо те, кто, подвергшись изгнанию, сохранил как человек, получивший хорошее воспитание, благородство своей натуры — а раз уж не будет гибельных влияний, он, естественно, и не бросит философии…»

— Это он — про нас, — заметил Эсхин с грустью.

— Ну, нас-то еще пока не изгнали. Зато дальше — про нас. Рецепт мудрости, чтобы ты не падал духом, Эсхин.

«Если человек, словно очутившись среди зверей, не пожелает сообща с ними творить несправедливость, ему не под силу будет управиться одному со всеми дикими своими противниками, и, прежде чем он успеет принести пользу государству или своим друзьям, он погибнет без пользы и для себя, и для других. Учтя все это, он сохраняет спокойствие и делает свое дело, словно укрывшись за стеной в непогоду».

Обстоятельная мудрость древних и вправду поуспокоила наших философов. Они как будто укрылись за Платоном, как за стеной, в непогоду, хотя в небе сияло солнце и стояли они чуть не посредине рыночной площади, чтобы верней перехватить своего именитого друга.

— Знаете, что сказал Асандр нашему агораному? Пойди, говорит, и скажи им всем, что отныне никто не может считаться невиновным без моей воли… Вы слышали? Никто!

— Наш Асандр любит рядиться в тогу себе подобных, — подхватил Эсхин. — Недавно его спросили: почему, несмотря на множество справедливых доносов, он не смещает чиновников? Царь ответил, что казнит только злоумышляющих против него. И сослался на Тиверия. Тиверий, по его словам, давал общественные должности пожизненно, чтобы назначенные совестились и не слишком обирали подчиненных… В самой природе должностного лица, говорил он, лежит стремление к любостяжанию. Если предоставить должность на короткое время, то чиновник приложит все силы, чтобы полнее обобрать людей состоятельных. Пожизненный назначенец, имея перед собой возможность беспрепятственного грабежа, вскоре насытится и оставит народ в покое. Если же перемещения следуют быстро друг за другом, то начальники, не успевая насытиться, рвут что есть силы…

— Ничего себе философия.

— Но еще красочнее пример, приведенный Асандром-Тиверием для доказательства правильности своего руководства. Некий раненый лежал на дороге и множество мух село на его раны. Прохожий почувствовал сострадание к несчастному и, видя его беспомощное состояние, ре шился хотя бы отогнать мух. Но раненый остановил его словами: «Эти мухи успели насытиться моей кровью, они уже неохотно меня кусают, а то и совсем перестают терзать, но если ты этих отгонишь, и явится новый, голодный рой, и я окончательно погибну».

— Послушай, Эсхин. От твоих картин хочется пойти и броситься в залив. Нет ли у тебя примера повеселее?

— Довольно, друзья. Развели философию, как в старину.

— Антифонт идет. Антифонт!

— Тот, кого ждали, присоединился, наконец, к живописной группе. Антифонт, несмотря на свое завидное положение, не только не заносился перед друзьями, но и сам был рад пообщаться, потому что, в сущности, страдал одним со всеми недугом.

— Ну, как жизнь? — машинально, вместо приветствия, спросил царский советник. Удачный визит к Исигоне возвратил его облику часть обычной сановности.

— Отойдем вон туда, — попросил Маркел. — Эти наемники с их железом меня отвлекают. Около них я рассеиваюсь. Потому что они сперва пускают в ход оружие, а потом начинают интересоваться, кем был покойный при жизни.

Философы двинулись к торговому ряду и остановились у каменного прилавка с приставшими к нему блестками рыбьей чешуи. Мухи густо облепили прилавок, сидели как сонные и при виде людей даже не шевельнулись. Маркел подумал, что притча о раненом, которую поведал Эсхин, не лишена смысла.

— Как жизнь, спрашиваешь? Могу ответить словами известного тебе римлянина: «Palpitantibus praekordlis vivitur».1)

1) «Живем с замиранием сердца.» (Сенека).

— Видишь того беднягу? — Маркел скосил глаза в сторону несчастного, подвешенного на крюк. — Вот так же томятся и страждут наши души. Между прочим, не удивляйся, что нас только трое. Филимон слег и просит врача, а остальных не будет. Вчера вечером стражники выставили новую доску: «Именем царя нашего Асандра в небазарные дни на рынке более пяти человек вместе чтобы не собираться…»

— Но вас только трое, — усмехнулся Антифонт.

— С тобою нас четверо, — возразил Маркел. — Если к нам случайно подойдет соглядатай, мы спокойно расходимся. А если бы он подошел к нам пятерым, пришлось бы спасаться бегством.

— Вы все предусмотрели, друзья. Но мой риск больше вашего. С царем что-то случилось. Он ведет себя почти как безумный. Попробуйте разговаривать с невменяемым, в руках которого острый нож.

Философы постепенно перешли на привычную для них манеру беседовать, не торопясь и не перебивая друг друга.

— Позволю себе напомнить мои рассужденья о качестве всякой власти, — начал Эсхин. — В свое время с вашей помощью, если помните, я очень подробно исследовал эту проблему, друзья мои. «Знайте, без точки отпора любой помутняется разум — так учит история. — Восемь лет монолога в безлюдьи перенаселенной страны, и царек уже чокнутый…»

— Гексаметры твои хромают, — заметил Антифонт.

— И лексика тоже, — подзадорил друга Маркел.

— Зато смыслом — в самую точку.

— Хорошо с вами, други, — сказал Антифонт. — Но придется прощаться. Утром еду с посольством к архонту Ламаху.

— Как, в Херсонес?

— К нашим заклятым врагам?

— Такова воля Асандра.

Антифонт счел необходимым уточнить впечатление от своей новости:

— Жест мира, какой бы правитель его ни сделал, всегда благо. Ради мира, только ради него я еду и готов на любой риск.

Антифонт был сложный человек. Не так-то просто его разгадать. В это время со стороны винного ряда показалась парочка рыночных забулдыг из тех, что пьют вино неразбавленным, и направилась к философам с явным желаньем включиться в беседу. Через некоторое время послышался трехкратный, с дребезжаньем, металлический звон, слишком хорошо знакомый в римской империи еще со времен ранней республики — звук легкого, плашмя, удара мечом по щиту…

— Нас уже шестеро! — первым спохватился Маркел. — Бежим!

Размышлять было некогда. Философы бросились прочь. Левой рукой подхватив край плаща и размахивая в такт бегу правой, с зажатым в ладони свитком высказываний божественного Платона, несся Харитон. Эсхин и Маркел почти во всех деталях повторяли его манеру бега. Еще более усиливал униженье свободной мысли хриплый хохот стражников.

Антифонт остался с двумя забулдыгами. Брезгливо отстраняясь от собеседников жестом придворного, имеющего при себе «знак Асандра» в виде бляхи с барельефом царя, он с достоинством прошествовал через площадь в направлении к дому. Он знал, что его-то, царского советника, могут, положим, заколоть во дворце, но во всяком случае — не на рыночной площади.

4. ОТЕЦ

И нет войны, настал бы мир глубокий,
но, как всегда, в дела вмешались боги.
Генштабом был Олимп во время оно,
остались черепки от Илиона.
Три тыщи лет Земли — сплошная драка:
архонты, олигархи, базилевсы
кидались в бой, своих не пожалевши…

Даже среди колоритных граждан Херсонеса личность архонта Ламаха не могла не привлечь внимания. Почти ежедневно можно было видеть высокого грузного старика, проходящего через Главную площадь, еще недавно уставленную цветными статуями богов и героев, мимо храма Зевса к портику булевтерия, или Городского совета.

Архонт был в тонко вытканном плаще из белой шерсти и в сандалиях на босу ногу. Его руки заведены за спину, ладони продеты в связку толстых янтарных бусин, — Ламах имел давнюю привычку перебирать за спиной четки. Со стороны казалось, что ладони архонта скованы латунным обручем, и шевеление пальцами вызвано желанием освободиться.

Волосы на непокрытой голове старика курчавились как хотели. Бурого цвета с прозеленью, похожие на водоросль, они набирали серебра, сползая по щекам и мимо ушей к бороде, которая камнем ложилась на грудь архонта, когда тот склонял голову, а он так и шел, понурясь, с лицом будто из красной глины, потемнелой при обжиге, со следами лепивших его пальцев на лбу и над крыльями крупного мясистого носа, причем вмятина справа была глубже, отчего лицо казалось асиметричным.

Услыхав приветствие, архонт поднимал веки, тяжело, без интереса взглядывал на прохожего и отвечал кивком головы. Похоже, камень лежал и на сердце старого Ламаха, самого богатого и уважаемого в городе человека, прямого потомка первых колонистов, выходцев из Гераклеи Понтийской. Между тем дело, которое привело сегодня старика в помещение Совета, было не из тех, что гнетут душу. Наступает веселый весенний праздник цветов — анфестерий, и Ламах шел распорядиться, чтобы на один из трех дней праздника вынесли еще и состязания среди юношей.

Архонт остановился, чтобы в просвет между колоннами храма взглянуть на мрачную издали оборонительную стену. Он всегда здесь приостанавливался, чтобы взглянуть. Трех его сыновей, одного за другим, призвала и погубила Стена… А что всему виной? Богатство. У всякого горят руки разграбить нас. Вот и лезут на Стену, сами гибнут и у нас сыновей отнимают.

Богатство… Да разве он, Ламах, не трудился в поте лица, наравне со своими рабами? Работа для него радость. Сначала работал, потому что не работать было, как не дышать. Все трудились — и жена Семела, и сыновья. Просторный дедовский дом и двор полны добра. А потом — богатство пошло умножаться как-то само собой. Сами собой умножались его стада, разрасталась торговля с соседними племенами, умножались его корабли, заморские рейсы, умножалось число рабов. Золото… Драгоценные ткани, камни, статуи… Шло богатство необязательное, ненужное, даже вредное своим хлопотным избытком, но его разрастания не остановишь. Так уж все было отлажено, чтобы приумножаться.

То же происходило с другими свободными гражданами. Получается, что его, Ламаха, отважные сыновья, отцовская гордость и счастье, погибли, защищая — не жизнь, не право существовать, а его богатство! Постылое, ненужное старику. Теперь-то он знает: нет, не в этом смысл жизни. В чем именно — он только начинает догадываться, но что смысл — не в богатстве, это он знает наверняка.

Прожита жизнь. Подведен ее главный итог, получено жестокое знание того, как не следует жить. Но жестокое знание не передашь молодым: и даром не берут! Они так же, как он, высшее знание покупают в конце концов по самой высокой цене. Покупают ценою ошибочно прожитой жизни.

Старик шумно вздыхает и продолжает путь. Жена его, безответная Семела, всю жизнь пряла козью шерсть. Тончайшая пряжа выходила из рук Семелы. Вот и этот, на нем плащ — тоже ее работа. Изошла слезами Семела, глаза выплакала, да так и угасла за веретеном. Осталась у него одна радость, его красавица дочь. Все богатство достанется ей, как и его, архонта, доброе имя. Отец любил Гикию суеверно, со страхом, ибо уже не знал толком, что ей нужно для счастья. Он боялся подчинить ее своей мудрости. Гикия расцветала свободно и росла своенравной, но, кажется, доброй девушкой.

Иногда он просто не понимал ее. Вот и вчера: «Отпусти со Скифом». «Куда?» «В Хавон». «Через леса, в этакую разбойничью даль?» «Я верю Скифу». «Что за цель у тебя?» «Поглядеть на природу. Сижу в золотой клетке». «Мало тебе города?» «И город — клетка. Каменная».

Еле уговорил переждать анфестерий. «Победитель мечтает получить венок из рук Гикии, а она, видите ли, исчезнет. Перед ее нравом мои годы и моя власть ничего, видно, не стоят».

В булевтерии уже собирались члены Совета, не все, правда, человек десять, среди них — четыре архонта: два блюстителя законов, докладчик и секретарь. Архонт Ламах, председатель, был пятым.

Блюститель Зиф, жизнерадостный и словоохотливый, приветствовал председателя словами:

— Как здоровье нашей Гикии? Впрочем, что я спрашиваю! Это все равно, что спросить: «Как здоровье той мраморной Психеи, что стоит у тебя возле фонтана?»

Зиф намекал на равнодушие Гикии, в частности, к его сыну Аполлонию. Да и к нему ль одному?

— Поэтому я хочу ускорить проведение состязаний, — ответил Ламах. — Больно их много, желающих со мной породниться. Охладим немного их пыл, пусть повраждуют за первенство, как петухи.

— Других состязаний, чем кто кого перепьет, в праздник анфестерий, кажется, не проводили, — заметил Даматрий.

— Мы устроим только скачки со стрельбой из лука, на скифский манер.

— Это, до чего мы, греки, ослабли, — вздохнул румяный и толстый Зиф. — Где они, кулачные бои, где борьба, где мужественный панкратий, где состязания на колесницах?

При упоминании состязаний, коими славились Олимпийские игры, многие из членов Совета заметно ожили. Видно было, что все они, хотя уже ничего не могут, помнят лучшие времена и сию минуту готовы узаконить возврат к прошлому поименным голосованием.

— Колесницы нам ни к чему, — усмехнулся суровый Ламах. — На нашей местности только возничих да лошадей калечить.

— Граждане, помните — у Софокла? Из десяти участников остался в живых один!

— На скачках в Дельфах из сорока возничих выжил один!

— Помните силача Милона? Он побеждал, когда ему был за пятьдесят!

Почетный возраст героя из Кротона польстил большинству членов Совета. Стали припоминать Милона. Припомнили, что после победы в Олимпии Милон взвалил на плечи четырехгодовалого бычка, на глазах у потрясенных зрителей пронес его вокруг стадиона, потом заколол его, поджарил на вертеле и за один день съел целиком, без остатка.

— Были герои!

— Однажды в комнате подломилась колонна; Милон держал на своих плечах перекрытие, пока все не спаслись!

— О, так это как наш Самсон, — включился в обсуждение вопроса второй после Зифа блюститель законов, архонт Савватий, крупноголовый старичок с квадратной рыжей бородкой. Он представляет в Совете довольно большой и беспокойный район города, где отдельными кварталами проживали иудеи, сирийцы, персы, пафлагонцы, лидийцы и египтяне. Савватий должен был согласовывать городские постановления с законами, предписываемыми религией, а также обычаями всех этих граждан, что, надо сказать, было делом нелегким.

— Нет, какие были скачки! Совершенно голые юноши скакали на лошадях, без седла и стремян, держась только за уздечку!

— Достаточно, Зиф, — сказал Ламах. — Обсудим подробности завтрашних скачек. Будут и седла, и стремена. Одежонка тоже найдется. Нам не до зрелища, Зиф. Важнее — военная выучка. Вот поэтому пусть состязаются на скифский манер, оно практичнее.

— Скифы? Да, — поддержал первого архонта Савватий. — Только разве у нас те скифы? Это уже не те скифы. Знаете, что сказал библейский пророк? Нет, вы этого знать не можете. Он так сказал: «Народ сильный, народ древний, народ, которого языка ты не знаешь и не будешь понимать, что он говорит. Колчан его как открытый гроб, всегда они люди храбрые. И съедят они жатву твою и хлеб твой, съедят сыновей твоих и дочерей твоих, съедят овец твоих и волов твоих, съедят виноград и смоквы твои, на которые ты надеешься».

— К счастью, тех скифов давно нет на свете. Скифский мир еще раньше пришел в упадок, чем наш, эллинский.

— Но не так же. Иначе, — глубокомысленно заметил Даматрий. — У народов, что у городов, свои судьбы, не похожие друг на друга.

— Послушайте, здесь что: булевтерий или, может быть, агора? — рассердился Ламах. — Кончим дело, а после, кому охота, пусть философствует.

Подробности завтрашних торжеств обговаривали довольно долго. Наконец, здание Совета опустело. Зиф остановил первого архонта у выхода.

— Прости меня, Ламах, но мы с тобой старые друзья. Нам нечего скрывать друг от друга. Я часто вижу Гикию со Скифом. Ты что, решил породниться с царьком Хавона?

— Нет, дорогой друг, я этого не решил. Понимаешь, Гикия твердит, что Скиф напоминает ей младшего брата. Он в самом деле похож на моего Филиппа. Ведь верно, похож? Ты должен хорошо помнить Филиппа.

Зиф пригорюнился.

— Да, я помню Филиппа. Похож.

— Вот она и взяла себе в голову, что Скиф заменит ей брата. Он в самом деле неплохой малый. Скромный. Кроме того, Херсонесу нет расчета ссориться с Гасоном.

— Для этого не обязательно отдавать Гикию замуж за его сына. Царек Гасон теперь не опасен.

— Ты прав, Зиф. Я ничего бы так не хотел, как видеть счастье Гикии и твоего Аполлония. Я уважаю твоего сына, можешь поверить. Но я не могу и не стану неволить дочь. — Ламах шумно вздохнул. — Мы понимали жизнь по-своему. Я отдал городу своих сыновей. Я не знаю, как моя дочь понимает счастье. Я люблю ее, Зиф, но я не знаю ее. — Ламах снова вздохнул, — Пускай живет по своей воле. Клянусь Зевсом, я не стану вмешиваться в ее судьбу.

5. ДОЧЬ

Шли влюбленные двое,
показалось, что ты
с твоим Дафнисом, Хлоя,
приминаешь цветы.
Приминаешь коленом,
локотком загорелым
в роще, в лавровой раме,
в Дионисовом храме…

Ранним радостным утром праздника Анфестерий, когда разноязычное население Херсонеса только просыпалось, и каждый начинал новый день, сообразуясь с богами отцов, местом в обществе и привычкам, из юго-восточных ворот Стены показались два всадника.

Это была странная пара. Тем не менее, люди, спешащие в город на праздничную ярмарку, не выражали особого удивления. Они привыкли видеть этих двоих вместе — своенравную дочь архонта красавицу Гикию и не менее своенравного юношу Скифа, сына царька тавро-скифов из города-крепости Хавон, последнего прибежища грозных обитателей Таврики, живущих ныне с херсонеситами в мирном соседстве.

На белом коне с богато изукрашенной сбруей, в высоком седле сидела девушка, ее черные волосы были сколоты в тяжелую, соскользающую на затылок волну, охваченную венком из бледных роз и листков аканфа, в белом же одеянии, поверх которого наброшен плащ-накидка из серой шерсти, подвязанной через плечи тесьмой, узкие брюки заправлены в высокие мягкие сапоги, опирающиеся о золоченые стремена. К седлу приторочен колчан и лук со спущенной тетивой, в расписном чехле на пояске висит кривой кинжал в ножнах — полугречанка-полуазийка.

«Богиня любви? Диана-охотница? Дева?»

Эти вопросы приходили на ум ее спутнику, чье обветренное, смуглое от природы лицо еще более темнело румянцем, когда Гикия перехватывала его взгляд.

— Скиф, — насмешливо сказала наездница, — не отворачивай лица. Помни, ты мне брат, я сестра твоя.

В самом деле, Скиф мог лишь короткое время выдерживать взгляд Гикии. Взгляд этот прямо-таки слепил его. На солнце или в тени, все равно ее зрачки набирали алмазного блеска, подобно зрачкам одной статуи, Кибелы или Гекаты (никто толком не знал), у которой вместо зрачков вставлены были два хорошо ограненных алмаза. Статуя стояла среди прочих в доме Ламаха и была раскрашена местным мастером; крупные, чуть навыкате, подсиненные белки глаз, плавно очерченные ресницами, оттененные кожей лица кофейного цвета. Лицо Гикии мягче, светлее, но алмазы!

От их блеска Скифу становилось не по себе, и он прибегал к спасительному приему, перешедшему в привычку: глядя на молодое лицо, он старался представить, каким оно будет в старости. Прямой нос Гикии с чуть приметной горбинкой, не совсем греческий, растянутые в улыбке губы, этот ее алчный рот, он асимметричен и, раздвигаясь в улыбке, сообщает лицу ироническое выражение — да, но что со всем этим случится под старость?

Наваждение слабело, и Скиф мог продолжать разговор.

Если наряд Гикии весь был соткан из овечьей и козьей шерсти, то одежда юноши состояла, кажется, только из кожи этих животных: кожаная мягкая охотничья шляпа, кожаная куртка и штаны с широким поясом, замшевые сапоги — все это темное, как темен был, цвета сушеных груш, и низкорослый косматый конек под ним, и короткий, двукратно выгнутый скифский лук в кожаном чехле, так что темный всадник на темном коньке выглядел тенью, которую отбрасывала блестящая амазонка. Но ее тенью он не был, как того хотелось бы дочери архонта.

Всадники проезжали мимо разбросанных как попало домишек ремесленников и их мастерских — каменщиков, кожевников, сукновалов, мебельщиков, гончаров, литейщиков и кузнецов — всех тех, без кого богатейший город не мог обойтись, и кого, тем не менее, с некоторым пренебрежением, а впрочем, в видах чисто практических, исторг за пределы спасительной Стены.

Взошло солнце, принесло с собой ветерок. От мастерской кожевника тянуло тухлятиной. Гикия поморщилась.

— Скорей!

Всадники рысью миновали смрадное место и через минуту выехали на проселок, тянущийся вдоль Трахейского полуострова в сторону клеров, сельскохозяйственных и дачных участков, принадлежащих свободным гражданам Херсонеса. Справа, открываясь между холмами, холодной синевой вспыхивал Понт.

Наконец, слева от дороги появились первые клеры, разделенные невысокими, в пояс, но довольно широкими стенами, сложенным насухо из обломков известняка вперемежку с диким камнем. «Молодцы все-таки эллины, — подумал Скиф. — И тут молодцы». В городе он читал высеченную на мраморе хвалу человеку, который «разделил землю». Стены не просто огораживали участки, они еще — накопители и сторожа влаги, подобно карстовым скалам, — так ему объясняли.

Сады и виноградники только-только выбрасывали первую зелень. Миндаль процвел, кое-где розовел персик, густо, вся в белом, стояла слива.

— Скажи мне, брат, чья это земля: твоя или моя? Скиф поглядел на веселую амазонку и не ответил.

— Не обижайся. — Я — так спрашиваю. Отец говорит, что родиной называется земля наших предков…

— Это земля моих предков, — нахмурился Скиф. — Я не из тех, кто считает «Ubi bene, ibi patria»1). Мне мой Трахейский полуостров хорош в любую погоду. А в городе, где я родился, в моем Хавоне, я готов целовать камни. У каждого должен быть свой Хавон, его малая родина. Как у тебя — Херсонес…

1) «Где хорошо, там и родина» (лат.)

— Я знаю, вы здесь жили раньше нас. Но мы тоже давно живем! Погляди на меня. Я здесь родилась, и отец мой, и дед, и прадед… Херсонесу восемьсот лет, а может, больше. До каких пор вы будете считать нас чужаками? Мы построили город, мы даже землю переменили — да-да, вот под этими виноградниками. Здесь ничего не росло. Отец рассказывал, как содрали с земли известковый слой и вместо него навозили хорошей земли. Годами добывали ее в лесах, на пастбищах…

— Рабы возили. И скифские — тоже.

— Рабы. А кому еще? Я не об этом. Я родилась в городе, которому восемьсот лет. Скажи брат: моя это родина или нет?

Скиф молчал.

— Нет, ты ответь: сколько должен простоять город или вот — полу остров, чтобы считаться моей родиной? Землей моих предков! Потому что на любой земле кто-то жил раньше нас, а кто-то — еще раньше… Нет, ты ответь: когда наступает законное право новых, а право старых кончается?

— Такого закона нет, — ответил Скиф, — значит, нет и законных сроков. Есть только один закон: сила. Вы были правы еще тогда, когда высадились на наш берег. А потом, когда царь Скилур едва не сбросил вас в море, правы были мы.

Он помолчал. Будто вспомнил что-то, добавил:

— Но скифы совершили ошибку. Большую ошибку, за что боги нас покарали. Иначе бы не было на земле народа сильнее скифов.

— Какую, интересно?

— Будем в Хавоне, спроси моего деда. Он хорошо про это рассказывает.

Гикия видела — помрачнел царский сын, и не стала его задирать. Поняла, не тот разговор.

— Брат, а ты можешь подстрелить этого? — девушка запрокинула голову.

— Сокол-тетеревятник, — сказал Скиф и вздохнул. — Нет, сестра. Высоко больно. Не меньше стадия.

— Попытайся, брат!

Скиф выдернул из чехла лук и, не останавливая коня, выстрелил. Ястреб вздрогнул, дважды торопливо взмахнул широкими крыльями и косо заскользил в сторону.

— Попал, попал!

— Нет, не попал, — улыбнулся Скиф. — Сокол просто услышал стрелу. И ему не понравилось.

Впереди на дороге встало облачко пыли. Оно быстро приближалось, донесся конский топот. Путники остановились.

Навстречу им на высоких сильных скакунах неслись всадники.

— Без оружия, — сказал Скиф. Гикия рассмеялась.

— Это наши юноши. Узнаешь, кто первый? Самодовольный Аполлоний, сын Зифа. Ты сегодня должен его проучить, брат.

Скиф пожал плечами. «Зачем это ей?»

Всадники между тем налетели со свистом, криками, приветственно размахивая руками: узнали Гикию. Аполлоний пронесся так близко, что лошадь Гикии отпрянула и загарцевала на месте, а конек Скифа развернулся и наклонил голову в сторону уносящихся всадников.

Целую минуту Скиф и Гикия двигались в облаке пыли. По схлынувшему со щек румянцу, по учащенному дыханию видно было, что дочь архонта разгневана.

— Вот этому Аполлонию, брат, ты сегодня отплатишь. Он сватался ко мне, я отказала. Богат, но мне своего девать некуда, а богатый, да еще самодовольный… и сильный… Нет, брат. Отец меня неволить не станет. Ты должен обогнать его на скачках.

Скиф насупился.

— Мой конь хорош, когда лес и горы… На ровном месте другого коня надо.

— Другой конь — в конюшне. За ним и едем, брат.

— Зачем молчала?

— Люблю сюрпризы. А ты разве не любишь? Вот и наша усадьба. Смотри, какая природа! Какая шелковица! Не то что в городе.

— Это не природа, так… Лес и горы — вот там природа.

— Поглядим на твой лес, посмотрим. Здравствуй, Лагой!

Лагой — так звали управляющего — придержал золоченое стремя богатой хозяйки, кивнул ее спутнику и пригласил гостей в дом.

— Вот едем на ярмарку, — доложился он, указывая на сгрудившиеся во дворе повозки с увязанными мешками и амфорами. — Ты знаешь, хозяйка, я обязан лично следить за продажей, а Геронт… Геронт, сюда! — он все для вас сделает.

— Нет, Лагой, не так. Ты мне нужен. С вином отправь Геронта, а сам поезжай со Скифом в табун, заарканите мою Ласточку. Или любого коня — в общем делай, что скажет Скиф, а я приму свою ванну и подожду вас.

Слушаю, хозяйка. Геронт, отправляйся, слышал? Нана! Инкассо! Ванну хозяйке!

Через час Гикия, разомлевшая и разнеженная, — ванну из ослиного молока, слегка разбавленного водой, она принимала всякий раз, когда приходилось бывать в усадьбе, — покачивалась в гамаке. Инкассо и Нана хлопотали возле стола, врытого в землю под шелковицей. Сегодня, в первый день праздника, были по традиции откупорены громадные пифосы с вином прошлого урожая, потом вино разливали в амфоры для продажи, поэтому все в имении, рабыни не меньше других, успели напробоваться, были веселы, смешливы и много шумели.

Дочь архонта блаженно покачивалась в гамаке. «Как все удобно устроено в этом мире, — лениво размышляла хозяйка. — Какие ловкие эти девушки, Инкассо и Нана! Вот и шелковица, стоит сейчас голая, не прячет от людей солнца, потому что весна, и солнце свободно ласкает лоб и волосы, прогревает смеженные веки, отчего под ними летят красные круги, это, наверное, колеса от колесницы Феба, а летом, в жару, шелковица нависает шатром, так что под нею не только прохладно, но и темно; позднее, когда с нее начинают сыпаться ягоды, разбиваться о землю и разбрызгивать, как кровь, яркий сок, под деревом не усидишь, тогда и солнце вовремя остывает — гуляй себе, где захочешь…

И этот всадник, ворвавшийся сломя голову во двор имения… Он гарцует рядом с ее гамаком, щеки всадника взялись темным румянцем, глаза сощурены — он счастлив, он не говорит ничего, только молодая хозяйка все понимает без слов.

— Ах, Ласточка! — вырвалось наконец у Скифа. — Только нервная.

Ну что, Гикия, поехали?

— Ласточку мы поручим Лагою. Он приведет ее к началу скачек. Посмотрим, как понравится Аполлонию мой сюрприз. Садись, выпьем вина — и в обратный путь.

Помни, брат: победитель получит венок из моих рук. И еще вот что запомни. Аполлоний — наш первый лучник и отличный наездник. Но главное — он хитрый и злой противник. Следи за ним хорошенько.

6. СКИФ

Словит ли Фатум на скользкой дороге
или еще раз уйдешь от него -
Скиф, ты мой предок, но слишком далекий.
Кроткий мой слог — не твое естество.
Варвар, ты домик держал в Херсонесе,
мраморным Фебом, гетерой томим,
жаждал искусства на дикой планете,
чуял, что все еще будет твоим…

Ни расцветающий на улицах Анфестерий, праздник цветов с его белозубыми девушками, с венками из анемонов и первоцвета — венки на черных волосах смотрелись как золотые, — ни потешные маски танцоров, соскользающие с потных лиц под музыку флейт и свирелей, возбуждающих не меньше, чем вино, льющееся рекой, ни даже нервная лошадка под его седлом, лучшая, может быть, на всем Трахейском полуострове — все это не веселило, а скорее тревожило Скифа и никак не могло согнать тень с его помраченного взгляда.

Как это он ввязался в чужие игры? Что от него хочет Гикия? Зачем ему венок победителя? Не блистать в числе первых, но затеряться среди последних — таков был его план. Осмотрительно выбран был домик на окраине, возле самой Стены, так, что недолго и выбраться на волю, как только открывались главные городские ворота.

Дом Скифа был настоящей крепостью, как, впрочем, почти все дома в городе. Никаких наружных окон, лишь окованная медью дубовая дверь глядела на улицу из глубокого проема в метровой каменной кладке сплошных стен, отграничивающих жилые дома от внешнего мира улицы. Калитка вела в квадратный дворик с бассейном посредине, с четырех сторон наклонялись вовнутрь крыши веранд, так что вся дождевая вода была его, и снег тоже, и квадрат неба над головой был его собственным, отдельным от всех.

Взять хозяина могли только, выбив тараном-бревном дверь, не менее шести человек нужно было занять осадой и не менее часа, между тем как потайной лаз, о котором не знал никто (дом Скифу продала дочка умершего владельца, жившая на другом конце города), выходил в колодец соседа, и Скиф легко мог ускользнуть от ареста.

Никто его не собирался преследовать, да и не за что, но можно ли поручиться за будущее? Предусмотрительность Скифа была естественным поведением человека среди чужого народа с его законами и культурой. Эту-то культуру он и пришел изучать. Он должен был постигать ее изнутри, проникаться ею, чтобы найти средство, если оно вообще окажется, оживить угасающее скифское царство. Так, по крайней мере, объяснил он отцу свою затею.

Его идеалом был скифский ученый древности Анахарсис, который с похожей целью поселился в Афинах еще во времена Солона и так преуспел, что молва нарекла его одним из семи мудрецов света. А вот перенести эллинскую мифологию и культуру на скифскую почву не удалось: скифы угрюмо и твердо держались заветов предков и убили отступника, и пресеклась его прекрасная жизнь, никому не принесшая счастья…

Скиф надеялся на лучшую долю. Сегодняшний дом его заполнялся рукописями. Скиф посещал местных философов, мастерские ваятелей — так, между прочим, сблизился он с домом архонта Ламаха, у которого была хорошая коллекция статуй и статуэток, все больше раскрашенный мрамор, но были и терракотовые.

Набиравшее силу христианство требовало отказа от многобожия, население постепенно переходило в новую веру, однако богатым людям жаль было разбивать статуи, их переносили с улиц в дома, вроде бы как скульптурные портреты своих родственников. «Причем тут многобожие? Это искусство!» Что в сущности, так и было.

Скиф мог бы представить,
как смуглая женщина
амфору наклоняла,
чтоб, маслом оливковым
тело свое умастив,
блеснуть наготою
перед ослепленным ваятелем
и стать беломраморной,
богиней любви Афродитой.

Чу! Его, кажется, окликают? Скиф тронул поводья и присоединился к другим всадникам. Кавалькада рысью двинулась в поле, к месту состязаний.

«В случае чего могу придержать Ласточку, — размышлял Скиф. — Да, я придержу ее. Не надо мне новых врагов! Пусть обходят».

Уже на дистанции Ласточку легко обошли сразу несколько соперников, и впереди — Аполлоний, на рослом сером жеребце, лук под рукой, стрела наготове… Да, он был очень эффектен, этот счастливый эллин.

Никак не понукаемая своим ездоком, Ласточка вдруг ощутимо стала набирать скорость. Глухой дробот ее копыт, порциями по четыре щелчка, явственно учащался. Еще… Еще…

Устроители скачек врыли в некотором отдалении от дороги три дощатых щита. За каждым прятался раб с голубями в клетке. Он должен был выпустить голубя, как только очередной конный лучник поравняется со щитом и сделает свой выстрел. Щиты виднелись по левую сторону дороги и на таком расстоянии друг от друга, чтобы всадник на всем скаку успел выхватить стрелу из колчана и прицелиться. За последним щитом, у финиша, были сколочены подмостки для отцов города, и волновалась многоцветная толпа граждан.

Новое свойство души обнаружил в себе поздний потомок скифского племени, бешеный всадник которого летел на рожон, не разбирая дороги. Если что-то заранее, без спешки, продумано, то в самом вихре события, где рассуждать некогда, новый Скиф уже не станет менять решения. Он сказал себе: «Пора придержать Ласточку».

Перемогая азарт гонки, он резко дважды натянул и отпустил повод, так, что Ласточка, наверняка озадаченная поведением всадника, сбилась с ноги и неловко замедлила бег, зачерпнув копытами пыль — это уже могли увидеть из толпы зевак наиболее зоркие.

Аполлоний и еще двое снова ушли вперед.

«Но своих голубей я им дарить не буду». Пролетая мимо щитов, Скиф пустил одну за другой три своих прицельных стрелы и принесся к финишу, где уже гарцевали всадники, но не развернул Ласточку, а поскакал дальше, к усадьбе Ламаха.

Там он передал потную лошадь попечениям Лагоя, вывел своего конька и собрался было в обратный путь, как увидел бежавшую к нему девушку.

— А, Инкассо? Ты что, милая?

— Хотела предостеречь. — Инкассо опустила голову.

— Меня?

— Тебе надо опасаться хозяйку.

— Вот как. Это почему же?

— Ее любовь может стоить тебе жизни.

— А ну, отойдем отсюда. Проводи меня. Так что у тебя за тайна, милая Инкассо? Ты что, решила предать хозяйку?

— Это Гикия предаст, кого любит.

— Говори.

— На нашей усадьбе работал еще один раб, красивый такой мавр. Это случилось назад три года. Гикия его поддразнивала, а он обожал ее, но боялся. Все-таки своего добилась, тот юноша не сдержал себя. Мавра тут же перевели в город.-Здесь его больше не видели.

— Вся история?

— Нет. Постельница Гикии, та, что в городе, Ираида, ты ее должен знать. Она подруга мне, и рассказала под клятвой, что мавра пытали в доме, а ночью слуга архонта вывез его, связанного, на лодке и сбросил в море.

Скиф насупился.

— Этот раб получил то, что заработал. Разве не ясно, что ждет всякого, даже свободного эллина, за насилие над женщиной?

— Насилия не было. Она сама его приневоливала, из любопытства. Если ей кто расскажет, что я знаю, потому что сама видела — мне конец.

— Ладно, ладно, не плачь. Ты-то чего? Скифы не предатели. Авось, тайна твоя пригодится. Прощай.

На своем низкорослом коньке, опустив поводья, Скиф направился в город. От разговора с Инкассо остался все же осадок. Было над чем подумать, еще над одной задачкой с чужим народом.

7. КОГДА УХОДИТ ЭПОХА

Когда уходит эпоха,
уходит слишком много.
Люди меняют Бога,
Бога своей души.
Зевса или Перуна
меняют на Иисуса,
когда уходит эпоха,
люди горят на кострах.

Самое ценное, чему научила меня философия, так это разговаривать с самим собой».

Антифонт подошел к столу, склонился над рукописью, черкнул что-то и опять зашагал по комнате из угла в угол, пальцы перебирают четки, нанизанные на веревочное кольцо костяные кругляшки.

Приглушенные каменной стеной дома, с улицы доносились вопли и смех мальчишек, проносившихся мимо в сторону моря.

«Мы застряли между двумя эпохами. Кроткое христианство, похоже, навязывают нам силой. Кротость — силой… Гм. Может быть, таким варварам, как мы, и надо — силой, а потом мы все привыкнем и станем взаправду кроткими. Но они разбивают наши статуи!… Это искусство, оно бессмертно, нельзя! Чтобы создать Парфенон, понадобилось рабовладельческое государство, общество бесправных рабов и совершенно свободных граждан. Да, это так. А у нас в Пантикапее — и рабы уже не рабы, и свободные не свободны. Отсюда и наше искусство: корявые капители отваливаются, терракота производит карикатурных мадонн, а сосед Дурид ходит в художниках: жуткая мазня и, глядишь, коммерческий успех налицо».

Философ остановился. Он всегда застывал на месте, пораженный внезапной мыслью. «Христианство не лечит, оно примиряет. Врачует античность». А! Это надо записать.

Советник пантикапейского деспота, Антифонт обитал в своем просторном особняке недалеко от порта. После смерти жены и короткого вдовства он взял в дом молодую красавицу Ласфению, — теперь у него три раба и жена, но рабы такие, что уходят когда захотят на христианские сходки. «Религия рабов — что поделаешь!»

— Ласфения!

Никто не откликнулся. Странно. Философа не оставляла мысль о связи эллинизма с новым христианством, но, как это бывает, сквозь абстрактные рассуждения протискивалось привычное чувство близости завтрака, который почему-то не на столе.

«Не только, что многобожие. А Ксенофан?! Как это у него: «Сущность Бога шаровидна и нисколько не схожа с человеком; он весь — зрение и весь — слух, но дыхания в нем нет; и он весь — ум, разумение и вечность».

— Ласфения! — еще раз, уже громче и слегка раздраженно прокричал Антифонт. Прислушиваясь, поднялся по ступеням на жен скую половину. Пусто. Тут он вспомнил, что сегодня уходит римский гарнизон, схватил горсть рассыпанных на столике Ласфении сушеных смокв, сунул одну в рот и, спотыкаясь, чуть не скатился с лестницы, отпер калитку, хлопнув ею, чем заставил сработать щеколду.

На улице снова обрел спокойствие и неспешным шагом двинулся к порту.

От природы Антифонт наделен был походкой вразвалочку. Однако он решил, что это сближает его внешний облик с самодовольными торговцами рыбой, и ценою многих усилий выработал походку достойную: теперь он ставил ноги, как если бы шел по одной довольно узкой доске, лишь слегка разворачивая ступню для устойчивости.

«То ли я недостаточно стар, то ли еще не совсем философ, но суматоха в порту определенно разжигает мое любопытство, — размышлял Антифонт. — Добро бы не знал, в чем дело. Ну, знаю. Так не каждый же день покидает подзащитную местность иностранный гарнизон, стоявший веками.

Конечно, уход гарнизона — это всегда ломка. Ломка устоявшихся отношений не только с местной властью и торгашами, но и местными женщинами! Как ни гляди, а главный, чуть ли не единственный интерес пришлого воинства вращался вокруг интимных отношений, да еще — по части меновой торговли. Вот и все. Весь смысл жизни».

Нет, не праздное любопытство толкало Антифонта к малоприятному для философа скоплению обывателей. Ему приходилось присутствовать при частичной замене гарнизона, и он знал, что римские воины (хотя к концу четвертого века это были в большинстве фракийцы и выходцы из Нижней Мезии) передавали, или точнее, завещали сменщикам оставшихся в городе своих друзей и врагов, а также любовниц. Вводили новичков в курс окружающей жизни с ее рынком и лупанарием1), в то время как командиры осматривали башни и городскую стену.

1) Лупанарий (греч.) — публичный дом.

Собственно говоря, римский гарнизон был для города сам по себе обузой. Его малое воинство не способно было сдержать натиск вторжения. Но за ним стояла империя, и в этом был главный замысел. Пантикапей мог чувствовать себя в безопасности.

И все вдруг рушится. Воины спешно грузятся на корабли и уходят в сторону Проливов, что на другом берегу Понта…

О причинах спешки догадывались. Давно уже ходили зловещие слухи, отчасти подогреваемые торговыми людьми, слухи о продвижении на запад огромного вооруженного скопища кочевых племен, уничтожавших, подобно саранче, все, что только поддавалось уничтожению.

Кочевников называли «хунну» — страшные, косоглазые, одетые в звериные шкуры шерстью наружу, и конные и на телегах…

Прознали даже имя вождя этих полчищ: «Великий Баламир»… Вот империя и забеспокоилась — о себе, конечно. Когда доходит до дела, тогда — только о себе.

Не успел Антифонт раствориться в плотном людском полукольце любопытных и провожающих, как из толпы вынырнул человек и спрямил вихлястый шаг в его сторону. Это был сосед Антифонта, вольноотпущенник Дурид, по прозвищу Сучок, личность по-своему примечательная.

С энергией, походившей на страсть, брался он за все виды искусства (и даже за философию). Он колотил резцом по мрамору, мазал картинки, вставлял в разговор изречения мудрецов — все это без успеха; ему бы остановиться на первичной, подготовительной площадке: добывать мрамор в карьере, мять глину, растирать краски, но Сучок упрямо карабкался на первую ступеньку не своей лестницы, срывался и снова лез, пока не обнажил перед всеми свою окончательную бездарность.

Его старость постепенно перегорала в едкую накипь ненависти и зависти. Был смешон — становился опасен. Коварный плебей: запрятав поглубже свою черную страсть, он паясничал, подыгрывая насмешникам. В живописи избрал икону, входившую в обиход вместо языческих полотен-повествований, и с отмеченным цинизмом подшучивал над собой и покупателем: «Ну чего ты? Чем недоволен? Гляди, доски-то можжевеловые! А что икона? Портрет как портрет. Годится — молиться, не годится — горшки накрывать».

«Проклятие, — подосадовал про себя Антифонт. — Опять за Сучок зацепился. Непременно что-нибудь на мне раздерет».

— Сосед, я знал, что ты появишься. — Сучок подхватил фалду его белого шерстяного плаща и повлек философа через толпу. — Ты увидишь то, за чем шел. Только поторопись. Ага! Вот они.

На борт большого черного корабля со свернутым парусом и рабами на веслах перекинута с берега доска, длинная и широкая. Из толпы воинов отделялся один, и балансируя, делал пробежку, а доска своей серединой успевала все-таки чмокнуть воду и залить сандалии бегущего. Так, по одному, в полном вооружении — щит и меч, копье или дротик — воинство медленно таяло, переходя на корабль.

Невдалеке, под сенью акации, группками собрались женщины, пряча лица под складками шалей. Иная, напротив, глядит вызывающе, распустив волосы и воздевая руки в прощальном приветствии. Некоторые бросали цветы. Тогда воин выходил из толпы готовых к отъезду и, сложив на траву щит и копье, обнимал подружку под крики и смех зрителей.

«Но что это? — Антифонт прижал пальцы к вискам. — Ласфения? О небо. Она сплющила, прямо-таки раздавила в объятии свои белые груди о смуглый торс какого-то варвара, он целует ее — нет, это она — его, беспечная, как гетера, — быть такого не может: это свежая связь… Две-три встречи, не больше. Разлука ускорила… подстегнула… Но какой удар по самолюбию… Поневоле остынешь. И ревновать не стоит.

Вот — прилежная христианка, а телесные упражнения не забывает. Подвела ты меня, Ласфения. А может, выручила? Любой поступок можно оценивать двояко, и так, и этак. Теперь все одно. Теперь, выходит, другая расстановка фигур».

Антифонт выбрался из толпы и направился к дому, глядя в землю и по привычке разглаживая пальцами глубокие морщины вдоль щек. Вертлявый Сучок не отставал. Был час его нечаянной власти над соседом, опасным умником. Но Дурид осторожен. Он чувствует ситуацию.

— Я понимаю твой гнев, сосед. Мне ведь тоже не сладко! Что сказал Антисфен? Своей мудростью он ударил по нам обоим. Да-да, по обоим: кого брать в жены? «Красивая будет общим достоянием, некрасивая — твоим наказанием». Вот и я наказан своей Актидой, как ты — Ласфенией.

Невдомек было Дуриду, что сосед не просто отмалчивался, но усиленно размышлял над шахматной задачкой своей судьбы. Ему все равно предстоял отъезд, значит… «Коль выпустят меня из страны, любимую жену оставят заложницей. Невозвращенец, мол, на крючке: ради нее он вернется. Теперь — нет! Но об этом не должны знать во дворце Асандра. А выезд, кажется, назревает. В Херсонесе — тоже гарнизон и тоже, конечно, будет отозван, раз такое над Римом. Тогда? Только следует немедленно заключить союз! Кто в Херсонесе, какой архонт оттолкнет протянутую руку дружбы, если даже это рука Асандра, коварнейшего недруга? Это же так естественно: предложить мир перед угрозой нашествия! И так же верно мстительный Асандр захочет слукавить. В общем, партия носит вроде бы закрытый характер. Но посмотрим».

Сучок почел возможным прервать молчание.

— Антифонт, ты дал мне почитать Пифагора. Какая книга! Я преклоняюсь перед этим философом. Жаль возвращать. Ты знаешь, я начал собирать философов античного мира.

— И малюешь христианские иконы?

— Я ведь только чуть-чуть философ. Почитываю. Что ответила Фано, жена Пифагора? Не помнишь? А я вот помню. «На который день очищается женщина после мужчины?» Ответ: «После своего мужа — тотчас, после чужого — никогда». Что скажешь?

Сучок, торжествуя, выдержал паузу.

— Ты, конечно, прогонишь Ласфению. Завтра же отошлешь.

— Нет, Дурид. Все остается как есть. Что поделаешь, я люблю ее. К тому же — гарнизон не вернется. Мы, философы, умеем прощать.

Антифонт воззрился, прищурясь, на ошарашенного Сучка. Добавил:

— А Пифагора можешь оставить себе. Дарю тебе эту книгу в память о нашем с тобой разговоре. Я тоже, как ты, преклоняюсь перед мудростью древних.

часть вторая

ОПЕРАЦИЯ "ТРОЯНСКИЙ КОНЬ"

8. ЛЕСНЫЕ СЮРПРИЗЫ

Повторяется сон:
речка с грецким орехом,
от античных времен
отраженная эхом,
зелень лавровых рощ,
киммерийские кущи,
можжевельник цветущий
и акации гроздь.

Стражники отжали тяжелую, обитую медью створку главных ворот, и четверо всадников оказались за городской чертой. Скиф ощутил вспышку радости от того, что снова на коне и в свободном мире, — скачи себе, как понравится и, хотя он по-прежнему один среди эллинов, но то было на их, так сказать, территории, а теперь — на его. Сколько ни подчинил себе Херсонес таврийских просторов, все равно он, Скиф, вольный стрелок, здесь у себя дома, а любой эллин, покидая пределы, очерченные Стеной, неизбежно проигрывает.

С неодинаковым чувством покидали город шестеро всадников. Чем более отдалялся отряд от Стены, тем скромнее держала себя охрана. Тот украдкой бросал по сторонам хмурые взгляды, а этот вглядывался, не отрываясь, в темно-зеленую чащу приближающегося леса, и все они время от времени поправляли полные стрел колчаны — как бы ревностный жест, готовность к выполнению возложенного на них задания.

Скиф раздышался воздухом внешних пространств, скулы его потемнели, полуоткрытый рот складывался в ироническую усмешку, впрочем, на краткий миг, когда он огладывался и отмечал про себя усиленную воинственность поз охраны и их манеру держаться в седле.

Сам-то он не забыл давней выучки — как сражаться в горном лесу, если врагов много. Он сумел бы показаться из-за ствола дерева и тут же исчезнуть, выставив зажатую в пальцах шапку: только бы враг поверил! Стрел у него тоже в достатке, да не хватит секунды вытащить следующую стрелу и пристроить ее на тетиву лука… «Да я перестреляю их, как голубей!»

Невольно углубляясь в оценку ситуации чисто военную, Скиф почти забывал в эту минуту, что его дело — заодно с охраной стеречь от опасностей дочь архонта, что беззаботно улыбается тут же, рядом.

— Как ты умудрился подбить всех трех? — спросила Гикия, возвращаясь к воспоминаниям о вчерашнем празднестве.

— На взлете. Весь секрет. Как поравнялся с укрытием, бери на прицел верхний край доски; чуть что забелеет над ней — бей! А ежели промедлишь и голубь успеет вылететь, забьет крыльями туда-сюда, попасть будет трудно, а конь тем временем унесет тебя от мишени.

— Скажи откровенно, зачем придержал Ласточку? Я следила, ты бы мог прийти первым!

Скиф некоторое время молчал, подняв голову и сосредоточив взгляд на дальнем облаке — так глаза его отдыхали.

— Видишь ли, сестрица, я человек опрометчивый. Знаю за собой этот грех. Поэтому, чтобы не навлечь беды, должен сперва все обдумать, а потом уже действовать, как решил. А как решил, уже ничто меня не собьет, никакие соблазны. Иначе, если отпустить вожжи, кровь закипит азартом скачки и — пропал…

— Не хотел победы?

— Почему? Очень даже хотел бы, но мне нельзя: я один в городе. Зачем мне лишние враги? Да еще могущественные, вроде того Аполлония. Кстати, мне нужен товарищ. Будем жить у меня. Попроси отца, пусть разрешит.

Дочь архонта ответила кивком головы, но задумалась. Женщина почти всегда покоряется хозяину положения. В мастерской скульптора любая знатная гостья — для него всего лишь предполагаемая натурщица, а такой Скиф, высокородный сын вымирающего народа, мог выглядеть как заказчик, слабо разбирающийся в искусстве.

Но здесь его мастерская! В горном лесу, уже поглотившем шестерых всадников, хозяином положения виделся Скиф, и дочь архонта уже не поддразнивала его, но заглядывала в лицо с выражением полной покорности и готовности повиноваться, не совсем, может быть, искренней.

Того леса, куда еще захаживали горожане с топором и пилою, уже не было. Пошла сплошная чащоба; от переплетенных над головой крон деревьев стало полутемно, как бы упали сумерки, и лес потянулся бесконечным навесом. Двигались медленно. Дорога, никем не тореная, перешла в звериную тропу, перечеркнутую лианами, так что пришлось спешиться и вести коней на поводу, а стражники поочередно, поручив коня товарищу, выступали вперед и мечом рубили плети.

— Ущелье кончается, — успокоил Скиф спутницу. — Скоро пойдут поляны. Вон — первая, видишь?

Вообще-то поведение молодых людей, «ее» и «его» в данном случае, а может, и в любом другом, если только нет между ними взаимной ненависти, их неведомо откуда возникающее «родство душ» напоминает притяжение намагниченных шариков: на достаточном расстоянии они вполне самоуправляемы в своем безразличии, но стоит сократить расстояние, стоит им сблизиться, как они тотчас почувствуют взаимное притяжение, покатятся друг к другу с возрастающей скоростью и неизбежным щелчком.

Скиф понимал опасность, временно отдаленную присутствием четырех всадников, и настойчиво утверждал себя в роли гостеприимного хозяина, объясняющего расположение комнат в своем доме.

— Эту скалу назвали «Колено Спящего Воина». Будто он лежит на спине, согнул ногу в колене — видишь, какие крутые склоны? На вершине когда-то дежурил наш разведчик, перед ним — горка сушняка вперемежку с сырыми ветками, чтобы тут же можно было поджечь все это. Наши увидят столб огня и дыма, значит, враг близко.

Инстинкт лесного охотника — из самых древних. Это когда ты подкрадываешься к добыче, но и за тобой стелется, крадучись, гибкая тень постоянной опасности.

Доля секунды может поставить точку на судьбе любого из участников захватывающей трагедии. А что жизнь вообще трагична, об этом как-то не думается: слух обострен, мышцы играют, жить — счастье!

Убегающего преследуй, от преследователя спасайся бегством, а к доводам разума обратимся позднее. Может, и докажет рассудок, что догонять не было смысла и убегать не следовало.

Но дело сделано. Инстинкт срабатывает первым.

Такое случилось с молодым нервным лучником из охраны. Миловидный, как Лель, он держался в седле подчеркнуто прямо. Позируя, он вытягивал тонкий свой стан кверху так горделиво, что можно было в нем заподозрить скрытое ревнивое чувство к недоступной хозяйке, а когда в лесной полутьме вдруг затрещал валежник, и чернильно-черная туша огромного вепря метнулась прочь, молодой Лель, не раздумывая, пустил стрелу и достал-таки, судя по свирепому хрюканию, с которым зверь, ломая ветки, исчез в глубине чащи.

В ту же секунду раздалось растерянное «Ой!» молодого охранника: вылетевшая из леса стрела пронзила насквозь левую руку, тут же выронившую лук. Кудрявый Лель побледнел, глядя на струю крови, сбегавшую ему на колено, на гриву коня, и начал сползать с седла, пока в беспамятстве не свалился.

Всадники мигом спешились, залегли, Скиф присел на корточки возле раненого. Стрела пробила двуглавую мышцу руки, наконечник вышел с уклоном в сторону плеча, значит, стрелявший из леса находился несколько сзади всадников.

Скиф достал нож, намеренно позубренный у рукоятки, отпилил часть стрелы с оперением. Взявшись за наконечник, выдернул древко, сжал пальцем руку раненого под мышкой и подозвал Гикию.

Вдвоем они сделали перевязку.

— Домой не довезем. Надо отправить его к Отшельнику. Это ближе. Один из всадников принял раненого к себе в седло, поддерживая дорогой, другой взял поводья его коня. Двигались в угрюмом молчании, поглядывая на Скифа. «Что-то он больно спокоен. Пусть объяснится».

Гикия спросила о том же. Скиф высказался, не снижая голоса, чтобы слышали остальные. «Зачем ему лишние недруги в Херсонесе»?

— Видишь ли, в городе свои законы, в лесу тоже свои. Заметь: стрелявший мог считать себя хозяином здешних угодий. Он же мог свалить любого из нас в любое время. Но он этого не сделал. Значит, опасаться нечего. Не трогай леса и лес тебя не тронет.

— Ты что, знаком с «хозяином»?

— Откуда мне? Я тоже теперь городской. Но я его понимаю. Раненый вепрь опасен, и очень — не доведи встретиться с ним на тропинке. Или другое. Забьется в овраг, в недоступные дебри, подохнет. По всему лесу зараза — что хорошего? — Помолчав, повторил, как заклинание: — Не трогай леса и лес тебя не тронет.

Одна за другой потянулись цветистые веселенькие полянки и стали отодвигать границы угрюмого лесного массива. Не придержав коня, Скиф вытянул вперед руку с разжатой ладонью, приглашающий жест:

— Видишь скалу? Пещерки чернеются. Вот та, самая большая, сплюснутая, и есть «Прищуренный Глаз», жилище нашего лекаря. Считай, что приехали.

9. В ГОСТЯХ У ОТШЕЛЬНИКА

В лесу шмели гудят,
расцвел забытый сад,
не требуют наград
птиц певческие хоры.
Сладчайший аромат,
как тыщи лет назад,
и лепестки летят
лишь не хватает Флоры…

Если вашу жизнь омрачил наговор или чье-то заклятие, а вы не знаете, кто недруг и как от него откреститься; если где-то фабрикуют улики, чтобы переложить на вас чужое убийство, а суд продажен; или в засекреченном подземелье ваше прошлое и вот-вот доберутся до тайного тайных, — и вдруг налетевшим ветром наважденье развеивается: веселая молодая ведьма («Ну что, полетаем?…») шутя снимает и наговор и заклятие, секретное подземелье взорвется само собой, тогда как паутина сплетателя козней лопнет от перегрузки, — значит, у них, у этих, снова не вышло, а вы опять на свободе, которая после пережитого еще отрадней, чем прежде.

Кончился темный лес, где из-за любого дерева, сколько не вглядывайся, можешь грудью поймать стрелу с заточенным наконечником, и вынесло вас на залитую солнцем поляну с цветущим садом, где ровное жужжание великого множества диких пчел выдает присутствие разлитого в воздухе божественного нектара, а на поляне сидит седовласый гном, голенастенький, как кузнечик, и неожиданно сильным голосом кричит, обращаясь к приезжим:

— Несите его сюда!

Стражники тотчас сняли раненого с коня и уложили на траву рядом со старичком-гномом.

— Принимай раненого, Стратон, — с некоторым запаздыванием обратился Скиф к Отшельнику. Тот уже протягивал бедному кудрявому Лелю глиняную плошку с зельем, велел испить.

— Где стрела? — повернул он лицо к Скифу. — Я должен увидеть стрелу.

— Стрелы не будет, Стратон. Осталась в лесу. Но ты не тревожься. Я сам и вытащил ее. — Скиф поднял плошку, лизнул дно, протянул Гикии: — Опийный мак. — Кивнул в сторону сада: — Там у него грядки, выращивает сырье для своих снадобий.

Из пещеры между тем выглянула светловолосая женщина в дымчатом пеплосе; в темном фоне пещеры она двигалась, как светлый, дрожащий блик, от чего «Прищуренный Глаз» ожил и, казалось, разглядывал новоприбывших.

Женщина проворно спустилась по короткой веревочной лестнице — таким, в два-три человеческих роста, было расстояние до земли, — быстрым шагом подошла к раненому. Вместе со старичком они ловко перевязали рану, после чего Светловолосая встала и, ни разу не взглянув на гостей, направилась в сад, где вскоре и затерялась.

Сад был, надо сказать, необычный, то есть запущенный до крайности и, значит, был неотразим в своем диком великолепии. Он состоял из одних только очень старых грушевых деревьев: между белыми, с легкой розовинкой у основания, букетами облепленных цветами ветвей торчали обугленные жерди голых веток, высохших, наверное, полсотни сезонов тому назад; сами деревья стояли по колени в цветущем разнотравье; левее, поблизости от скалы с пещерами, разрослась сама собою рощица вишен, а с краю, под самым лесом клубился темной зеленью громадный грецкий орех.

Дочь архонта поджала губы и посуровела: что-то стало ей не нравиться в обстановке. А так все хорошо началось, она была счастлива лесом с его загадками и свободой, она расслабилась и не заметила, как ее прогулка заволакивалась туманом… Не слишком ли много странностей? Пещера с Отшельником, о котором никто в городе не слыхал и дороги сюда не ведал; а потом Скиф… Кажется, он запоздал со своим «Стратон, принимай раненого» — после того, как раненого уже «приняли»… Что это? Маскировка? Отшельника явно предупредили о нашем отряде, но кто и как?

А эта белокурая Неонила? В прошлом году исчезла из города, и вот она где!

Натура импульсивная, дочь архонта кожей ощутила холодок опасности. Уж не ловушка ли это? Что ж, если так, она не выдаст своей тревоги, она допросит Скифа не здесь, а дома, в Херсонесе (если только повезет возвратиться).

Беспечно полюбопытствовала:

— Стратон — это его имя?

— Нет. Имя ему Евмен. Это я его так называю за худобу. Глянь: как белый кузнечик. Существовал в античном мире философ такой, Стратон. Он был так худ, что не заметил собственной смерти. А между прочим, успел написать более трехсот тысяч строк сочинений… Так, по крайней мере, утверждает Диоген Лаэртский.

— Девушка эта, беленькая… Неонила?

— Да, Неонила, та самая, над кем надругались ваши молодчики, с Аполлонием во главе. Отцу его, Зифу, крепко пришлось раскошелиться, чтобы замять эту историю. А девушка не выдержала, ушла из города. Как видишь, теперь здесь, в добровольном изгнании.

Щеки раненого порозовели. Его приключение оказалось не столь зловещим, как в самом начале. «Здесь не только старичок, а еще белокурая молчунья. Все не так скучно».

— А вот и Неонила. Напоит тебя, красавец ты наш, козьим молочком. Парным. Через неделю будешь как новенький, — утешил его Отшельник.

Женщина опустила в траву кувшин с молоком и снова отправилась в сад.

— Там у нас козы, — объяснил старичок, обращаясь больше к дочери архонта. — Да вы пейте, всем хватит!

— Козы вместе с вами ночуют?

— У них своя пещерка, вон та. Никто, кроме козы, по уступу не заберется. Полная безопасность. И волков, по счастью, здесь не встречали.

По всему, Отшельнику не терпелось выговориться перед свежими слушателями. Он ведь философ, а главное — человек. «Человек есть мера всем вещам — существованию существующих и несуществованию несуществующих», — как полагал Пифагор.

— Прости, но отчего ты такой худой? — спросила Гикия.

— Так возраст! Мне уже за девяносто… Лишнее под кожей не держится. Стратон худел, говорят, от умащения тела оливковым маслом… ароматным. А я? Во-первых, питание.

Старик покосился на куст держи-дерева, где почти на каждой колючке сушился кузнечик. На сушилку вдруг слетела шумная стая скворцов, Отшельник дернул за веревку, внутри куста звякнуло несколько раковин, отпугнув птиц.

— Вы живых ловите, как я! А то на готовое… — Это он птицам вдогонку. — Так вот, мука из сушеных кузнечиков, для приправы. Самое крупное из живых существ для моего стола. Брезгуете? Напрасно. Что такое кузнечик? Та же трава, сухое сено. Толку их в ступе, вот и мучица к зиме… Но главным образом груши и орехи. Старый сад кормит старого философа. Дар богов, а тоже надо еще поработать. С осени — ой, как нагрянут сюда черные вепри с поросятами, чавкают и землю роют чуть не полную зиму. Вот и прыгаешь, кто первее нахватает и этих груш, и орехов, и прочей падалицы. Сушу на скале. Тем и жив. А вообще говоря, — продолжал Отшельник, — между жизнью и смертью нет никакой разницы.

— Так-таки никакой?

— Это мысль Фалеса, одного из семи мудрецов древности, считая и твоего, Скиф, земляка Анахарсиса. Был разговор с Фалесом: «Между жизнью и смертью нет никакой разницы» — «Почему же ты не умираешь?» — «Именно поэтому».

Старик рассмеялся, то есть обнажил пеньки бывших зубов и разогнал от носа к ушам целую рябь мелких морщин.

— Но сам-то я так не считаю. Жизнь скоротечна, как болезнь, как, к примеру, чахотка: румянцем вспыхнешь, и пропал! А по ту сторону жизни лежит бесконечность. Сколь не удлиняй время твоей жизни, наша будущая бесконечность все одно не станет короче… Так что не торопитесь. И я, как видите, не спешу.

— А что ты думаешь о Боге?

— А ничего не думаю. Отвечу вам словами любимого мною философа Протагора: «О богах я не могу знать, есть ли они, нету ли их, потому что слишком многое препятствует точному знанию, — и вопрос темен, и людская жизнь коротка». Вы согласны? Но что за эту мысль сделали с Протагором неразумные афиняне? Скажи, Скиф.

— Да. Они изгнали его из Афин, а книги сожгли на площади, заранее через глашатая отобрав их у всех, кто имел…

— Вот что творит нетерпимость! Запомните, на лбу себе запишите слова Сократа: «Есть только одно благо — знание. И одно только зло — невежество». Вы согласны?

— Нам пора, — вежливо напомнил Скиф.

— Несите раненого в пещеру. Здесь кругом ночью полно зверья. Положите на сено, а на обратном пути он с вами. Лошадь! Лошадь! Коня заберите! — закричал Отшельник уже вдогонку удаляющимся всадникам. — В пещеру его не втащишь, а по ночам здесь гуляет пантера.

10. КРЕПОСТЬ НАОБОРОТ

Твой торопящий взгляд, твой светлокарий,
он звал ночной дождаться темноты,
свести на нет затянутый сценарий,
свести к любви, чтоб только я и ты.
Не страсть одна, не предвкушенье чуда,
нас бил озноб в обманчивой тиши,
все ждешь беды, не знаешь сам, откуда…
не страсть, а страх подталкивал: «Спеши».

Ну? Что ты видела!

Всадники покинули, наконец, сумрачную лесную тропинку и оказались на краю просторной, покрытой зеленью котловины, в центре которой возвышалась огромная скала с плоским верхом.

— Копыто! — ответила дочь архонта. Скиф поглядел на нее с интересом.

— Копыто?

— А лошадь ушла под землю. Утонула, увязла в трясине, наверху — одно лишь копыто. Вон и шерсть мотается, где бабка, пониже подковы…

— У нас тоже Скалу иногда называют Копытом. Но чаще — Крепостью Наоборот: город сверху, а вместо оборонительных стен — про пасти.

Всадники снова ступили на тропинку, которая, оказывается, имела продолженье в виде полоски вытоптанной травы и вела к дальней оконечности Копыта, где, как заметила дочь архонта, косматилась шерсть — рощица высоких деревьев.

Котловина жила своей жизнью. «Ну и город! Сроду о таком не слыхала». Неожиданно из-за скалы вылетело несколько конных лучников. На всем скаку понеслись они в сторону иноземцев, гарцуя, осадили коней, встали молча.

Скиф поднял руку в приветствии. Лучники ответили тем же.

«Что здесь может значить моя охрана, — подумала Гикия. — Ах, чудак отец. Да стоит только хотя бы тому, на низкорослой лошадке лучнику с разбойничьей рожей, спустить стрелу с тетивы — одну, другую, третью — и нет охраны, и охранять тоже некого… Чем ответишь, архонт Ламах? Пошлешь карательный отряд? Диафант мог, конечно, да это когда было! И войско отборное. А у нас? Не больно-то покараешь в разбойничьем гнезде среди леса. Да и римский гарнизон не шевельнулся бы: подумаешь, дочь архонта. Сиди за Стеной, целей будешь. На город-то, охраняемый, не нападают!

Скиф — вот единственная устойчивость. Хотя… он тоже может остаться».

Приглядевшись, Гикия заметила какую-то светло-серую опояску внизу Копыта, точно пузырчатая пена, если продолжить сравненье с болотом.

— Кости, — пояснил Скиф.

— Человеческие?

— Попадаются. Но все больше лошадиные, кошачьи, собачьи… Наверху город, он живет, отбросы летят вниз, больше некуда. Крепость Наоборот, и все остальное тоже.

Рощица прикрывала вход в город. Конники ступили на каменистую насыпь, довольно крутую. Она привела их не на самый верх, к «подкове», а в полутемную пещеру с грубо отесанными краями. Это и были городские ворота: пещера оказалась сквозным лазом, по которому лошади довольно легко вынесли всадников наверх. Ворота валялись тут же, на выходе — очевидно, до первой опасности. Странная крепость.

— Осмотрим город, — предложил Скиф. — Пока не стемнело.

Приглашающим жестом в сторону охранников он подчеркнул роль вежливого хозяина. Он понимал, что усталый отряд не станет тянуть время, и осмотр пойдет быстро. Ему важно было оставить о себе хорошее впечатление хотя бы здесь, в Хавоне. По возвращении в Херсонес именно охранники, а не дочь архонта, определят его репутацию, а ему жить среди эллинов. До сих пор он держался, и его, в общем, уважали как полноправного гражданина.

— Тройная подкова, — объяснил Скиф. — Дома расположены по дуге разомкнутого эллипса. Три ряда домов, две улицы. Третья, что над обрывом, непроезжая. Только для пешеходов.

Усталые гости объехали одну из улиц и снова очутились на площади. Свои комментарии Скиф адресовал опять же охранникам, как если бы это была военная делегация чужого могучего племени.

— Видите: вся котловина окружена горами не далее полета стрелы, но наша скала возвышается над ними, и противнику видны только стены первой линии домов. Ни улицы, ни площадь не простреливаются. Старики рассказывают, как нападающие хотели спалить город стре лами с горящей паклей, но женщины и дети свободно ходили по улицам и затаптывали огонь, а стрелы собирали. Тогда как наши лучники били из укрытий в незащищенную цель… Очень выгодное расположение.

— А сейчас там, на плоскогорьях, наши пастбища.

— Просят к столу! — прокричал запыхавшийся раб, размахивая руками. Все двинулись за босоногим посланником.

Стол в доме вождя накрыт был по-скифски, просто и щедро: жареная баранина, которая тут же, по потребности, снималась с дымящейся жаровни, хлебные лепешки, конская колбаса, кумыс, овечий сыр и вдобавок в центре стола, на почетном месте, возвышалась греческая амфора с горячительным зельем.

Виночерпий разливал содержимое амфоры в подставляемые глиняные кружки, и хотя закуску тоже никто не ограничивал, стражники быстро захмелели и с трудом поднялись из-за стола. Рабы помогли им добраться до постелей.

Вождь племени, отец Скифа, Гасон, попрощавшись, также удалился в свои покои. За столом остался Скиф с дочерью архонта, да еще дед Скифа, очень старый старик — не дед, а по виду — прадед. При свете двух факелов лицо его, цвета окисленной меди, в морщинах, как в шрамах отшумевших сражений, с клочками насупленных бровей над щелками глаз, с черным вырезом рта, растянутого не то в улыбке, не то в гримасе, смахивал на вырезанного из колоды языческого идола или, может быть, верховного бога скифов Папая, что стоял тут же в углу, и танцующий свет оживлял деревянные черты с тою же выразительностью, что и лицо старого хозяина.

— Эллинка, наша гостья, просит тебя рассказать историю упадка скифского племени, — обратился Скиф к своему деду. Тот, нимало не оживляясь, повел рассказ на языке не только непонятном для эллинки, но и чужих слов слов ей было не разобрать в стариковском бормотании, так что Скиф, слыхавший повествование деда не один раз, переводил, наклонясь к гостье, свободным переводом и в независимом от рассказчика темпе, а язык, так сказать, первоисточника звучал неким удостоверяющим фоном, и дочь архонта услышала приблизительно следующую историю.

Народ-наездник, легко обуздывая самых норовистых коней, славился своей собственной дикой необузданностью. Его считали самым несдержанным и безрассудным в поступках.

Этот народ, покоривший соседние племена, обложил их несоразмерно разорительной данью. Победитель гулял в их семьях, как у себя дома, бесчестил девушек и уводил в рабство юношей, отбирал, что приглянется, а при малейшем недовольстве казнил строптивых и поджигал их жилища.

Вожди покоренных племен, зная скифскую слабость к хмельному, пригласили однажды самых видных скифских вождей на свой праздник, знатно их угощали, и славословили, и раболепствовали с восточным коварством, а когда непобедимые воины упились до бесчувствия, перерезали им, спящим, глотки и подняли мятеж.

Обезглавленное воинство растерялось, терпело одно поражение за другим. С тех самых пор скифское царство стало слабеть и чахнуть.

— Поучительная история. — Гикия вне связи с услышанным неожиданно объявила: — А теперь я хочу прогуляться по внешней улице. Перед сном.

— Над пропастью? Да сейчас ночь, можно споткнуться. Это опасно.

— Я хочу!

— Ты слышала, к чему ведет пьянство?

— Я почти не пила. Да и ты тоже. Пойдем?

Скиф пожал плечами. Через узкий проем вышли на внешнюю улицу. Шириной в два-три шага, темная, она чуть обозначала себя светом звезд, за нею — уже абсолютная чернота обрыва, а в отдалении, через пропасть, снова млечно светлели другие, дальние горы.

Неуверенными шажками дочь архонта подобралась на край — заглянуть в пропасть, где, как она знала, белеют кости животных.

«Б-рр…» И отступила. «Вот так улица. Понятно, что пешеходная. Если лошадь отпрянет… Испугается… Или навстречу кто… Ужас.»

Гулять расхотелось. Но когда легкий хмель себялюбия горячит молодую кровь, нет ничего притягательней безрассудства.

— Хочешь повисеть над пропастью?

— Как это?

— А вот так: на моих руках. — Он растопырил пальцы.

Будто любопытная девочка, Гикия повернулась спиной и в ожидании развела локти.

Скиф ухватил ее подмышки, напрягся, на вытянутых руках приподнял, не сходя с места. Она почувствовала, что ее тело плывет к обрыву. Оба затаили дыхание, ударами сердца отсчитывая опасные секунды.

— Хва-а-тит…

Ее сандалии снова чиркнули по краю скалы. Обретя опору, ноги ее подкосились, она ладонями оплела шею Скифа.

— О, Дева! Такое чувство, как на качелях в детстве, только страшнее… Пронзительнее…

Над одной пропастью Скиф ее удержал. В другую, еще не остыв от пережитого безрассудства, свалились оба. Почти в беспамятстве их потянуло друг к другу.

А в небе над ними, как от начала времен, оборачивались вокруг полюса мира мерно мерцающие, напряженные звезды.

11. НАРОДНОЕ СОБРАНИЕ

В потоке трех столетий
христианской веры
не залитые Летой
Гераклы и Геры…
Республика ранняя,
куда что делось.
Народное собрание,
бурлящий демос.

В то время, как несколько глашатаев обзванивали кварталы города Херсонеса колокольцами вроде тех, что цепляют на шею козлам — вожакам овечьих стад, и выкрикивали приглашение гражданам, имеющим выборные жетоны, собираться в театре, этот самый театр под открытым небом, сооружение из каменных полукружий скамеек на склоне холма и каменной сцены, спешно был опоясан толстым корабельным канатом в качестве ограждения.

Посланник враждебной эмпории Антифонт, прогуливаясь, держался философски спокойно и даже с некоторым безразличием к происходящему, как того требовала его посольская миссия. Только друзья-философы из Пантикапея сказали бы, увидев его сегодня, что Антифонт необычайно взволнован. Он остро всматривался в окружающий его мир, похожий и в то же время совершенно другой, резко отличный от Асандровского правления. Все было не так в этом городе: булевтерий с пятью архонтами, похожими на древних геронтов Спарты, площадь Заслуг и площадь Постановлений, вернее — содержание как заслуг, так и постановлений. Его озадачил архонт Савватий, на вчерашней встрече отклонивший мировую Асандра, хотя, что ему, азиату, до этого?

В Пантикапее азиат в счет не шел. Как свидетель — азиат вызывал подозрения, как жалобщик — не был никому интересен, как обвиняемый — он был осужден заранее. А тут — архонт! Удивляло, что Савватий, по-видимому, пользовался влиянием в делах государства. Антифонт это сразу понял, прочитав высеченный на мраморе вердикт следующего содержания:

«По предложению должностных лиц Совет и Народное собрание решили: после того как наши иудейские сограждане, которые всегда пользовались большими симпатиями со стороны нашего народа, теперь обратились к Совету и Народному собранию, имея в виду постановление римского сената, решили: разрешить иудеям отправление суббот и остального культа сообразно их древним религиозным постановлениям, дабы никто не имел права вмешиваться в их дела, так как они наши друзья и дабы никто не обижал их в нашем городе, а также отвести им место, где бы они могли собираться с женами и детьми своими для отправления своего богослужения и принесения Господу Богу своих жертв.

Ввиду того, что иудеям невозможно носить оружие и участвовать в походах в субботние дни, а также доставать предписанную им законом пищу, освободить иудеев от военной службы вследствие соображений ритуального свойства, за исключением, однако, случаев, когда город окажется осажденным и под угрозой порабощения».

Вообще Херсонес по части населения выглядел Таврийским Вавилоном. Терпимость к иноземным божествам и народам ощущалась во всем. Не чувствовалось гипнотического влияния фанатиков. Их вообще не было видно, кроме, разве что, мирян небольшой христианской общины, да и та после буйного, особенно в провинциях, возврата язычества при Юлиане-отступнике, держалась вполне смирно, сторонясь жизнерадостных вакханалий, но и не слишком до поры до времени настаивая на обращении граждан в новую веру.

Антифонт обратил внимание на доску с благодарствием тому, кто в далекие времена «разделил землю» в республике:

«Кто садил что-либо на своем поле, — высечено было на мраморе, — тому приказано отступить на двадцать ладоней от земли соседа; кто садил фиги или маслины — на тридцать пять ладоней, потому что эти деревья пускают свои корни дальше других, кроме того, их соседство безвредно не для всех растений, так как отнимают у них питание и дают испарения, вредные для некоторых из них.

Кто хочет выкопать канаву или ров, должен отступить от соседней земли настолько, насколько он рыл в глубину. Кто ставит ульи, обязан ставить их на расстоянии ста двадцати шагов от ульев, поставленных раньше другими…»

«Что ж, мудрый закон. А у нас, — подумал философ, — норовят сажать на самой границе, чтобы корни уходили в землю соседа, а ветки отбирали бы его солнце. Отсюда — бесконечные тяжбы, драки, сосед соседу враг и доносчик».

Со всех сторон к театру устремились выборщики, свободные граждане без жетонов, рабы и рабыни из числа слуг — возбужденное выкриками глашатаев население, казалось, бросило свои обычные житейские дела, движимое общественным интересом. «Посмотрим, как здесь решаются государственные дела. Берутся они ретиво, каков будет итог». С этой мыслью Антифонт направился к театру.

Гостя пригласили вместе с архонтами и некоторыми членами Совета занять место на сцене, рядом с деревянной трибуной для выступающих. Антифонту рассказали, что после того, как население Херсонеса устроилось, была учреждена коллегия выборщиков, уполномоченных отдельными группами свободных граждан. Иногда жетон отбирали и передавали другому, более достойному.

Выборщики предъявляли жетоны контролеру и занимали места в цирке. Остальное население накапливалось по ту сторону канатного ограждения. Наконец, когда все три тысячи выборщиков были на месте, один из архонтов, Элий, должностью секретарь, зачитал письменное предложение царя Асандра.

Толпа зашумела: ее настроение заметно влияло на решение выборщиков, — шум как снаружи, так и внутри ограждения, в общем, выражал как будто доброжелательность и готовность поддержать сватовство сына их старого недруга.

— Ламах просит слова! — выкрикнул Элий.

Первый архонт стал рядом с трибуной. Лицо его было мрачно. Он ждал, опустив голову, пока Собрание успокоится.

Чем он так прогневил богов? Как видно, над его родом висит проклятье. Единственная дочь, его гордость и утешенье, чужою волей втягивается в политическую игру. Ее хотят сделать ставкой в игре.

«Я им сейчас кое-что напомню!!!»

— Граждане Херсонеса! В Народное собрание вынесен сегодня вопрос, касающийся моего дома. В сущности, это вопрос семейный. Никто не смеет указывать мне в моем доме. Но поскольку задеты вопросы войны и мира, я согласился предоставить решение вам. Ваш здравый смысл, ваш коллективный разум вселяет надежду, что вы примете правильное решение.

Что до меня, избранного вами на должность первого архонта, я вижу это решение. Я хотел бы напомнить вам, что сказал согражданам мудрый жрец Лаокоон, который спас бы Трою, будь на то воля богов. «Несчастные! — сказал он. — Что за безумие овладело вами? Вы верите бегству врагов? Вам не известны коварство данайцев и хитрость Одиссея? Не верьте коню, троянцы! Что бы тут ни было, бойтесь данайцев, даже и дары приносящих!»

Так сказал Лаокоон. Это же самое я говорю вам. Нельзя верить Асандру. Царь Асандр — тиран, за ним не стоит, как за мною, разум и воля Народного собрания. Он завтра нарушит клятву, и никто с него за это не спросит, кроме богов. Боги с него спросят, но может случиться так, что для нас это уже не будет иметь значения…

«Experimentia est optima rerum magistra»1), — как говорят наши друзья римляне. Сколько раз клялись нам боспорцы, столько раз клятва была нарушена. Время выветривает скалы, оно выветривает из памяти уроки опыта. Мы тут разыскали один документ. Я попрошу секретаря Элия прочесть.

1) «Опыт — лучший учитель» (лат.).

«Какой, однако, опасный старик, — подумал Антифонт и украдкой взглянул на Зифа. Блюститель законов ерзал на скамье и что-то шептал сидящему рядом судейскому адвокату Биону. Вчера Зиф поддержал предложенье Асандра и весьма дружески говорил Антифонту, что мир — это единственное, к чему он стремится. — Видимо, решил, что если Гикия не достанется его сыну, то и никому из здешних соперников. Послушаем, как разовьются события».

Ламах только отодвинулся, давая место занявшему трибуну Элию, и остался стоять рядом. Секретарь развернул папирус.

— Довольно старый папирус… «Договор Фарнака, царя Боспорцев…» Ага, вот отсюда. Слушайте! «Соблюдающему клятву да будет все хорошее, нарушающему ее все противное. Клятва дана пятнадцатого месяца Гераклия в царствование Аполлодора, сына Герогета, при делопроизводителе Городоте, сыне Геродота. Царь Фарнак при послах Матрие и Гераклие дал такую клятву: «Клянусь Геей, Гелиосом, всеми богами и богинями Олимпа, что навсегда буду другом херсонеситов и по мере возможности буду помогать им против соседних варваров, если они нападут на владения херсонеситов, причинят им неприятности, и меня пригласят помогать. Ни в коем случае не замыслю дурное против Херсонеса, не пойду против него походом, не подыму против херсонеситов оружия и не сделаю ничего во вред херсонесскому народу, напротив, буду поддерживать вместе с ними по мере сил демократию, доколе он, дав торжественную клятву, будет хранить дружбу со мной и римлянами, и ничего не будет предпринимать против них. Соблюдающему клятву да будет все хорошее, нарушающему ее — все противное. Клятва эта дана в 157 месяца Даисия, как считает царь Фарнак».

Элий выждал паузу, как опытный ритор, и добавил уже от себя:

— В этот же год Воспорский1) царь напал на наш город!… Собрание заволновалось, как море, зашумело, некоторые повскакивали с мест.

1)Пантикапей назывался также Воспор или Боспор. Отсюда — «Воспорцы».

— С ними нельзя иметь дело!

— «Царь обязуется поддерживать по мере сил демократию…» Ха-ха!

— Клятвопреступники!

— Листригоны!

— Сирены!

— Бей их!

— Разбить их раз и навсегда!

«Как они, однако, быстро воспламеняются, — поежился Антифонт. — Еще и побьют посла, негодяи. Нет, демократия, как я погляжу, тоже не мед».

Ламах выступил вперед и поднял руку.

— Я предлагаю поблагодарить царя Асандра за лестное предложение, но что свою дружбу он может доказать, если допустит наших торговцев плавать в Колхиду и торговать с синдами и местами…

Первый архонт, довольный, стер пот со лба и отправился на скамью.

— Сильный ход! А? — сказал Бион, обращаясь к Зифу.

— Надо сбить настроение толпы, — ответил Зиф, вставая.

— Дорогие сограждане! — начал Зиф. — И мне дороги ваши чувства. Дороги также отцовские чувства моего друга Ламаха. Мне вообще дороги всякие чувства. Но допустим, что царь Асандр, как его предок, задумал слукавить. Что же мы противопоставляем его хитрости? Свои чувства. Дело выглядит так, что нам протягивают руку дружбы — руку, пусть даже не особенно чистую. Если мы ответим, как предлагает Ламах, не ударим ли мы по этой протянутой руке? Без необходимости мы оскорбим тирана, чей каприз имеет силу закона для его подданных. Или мы давно не видали осадных машин? Если даже мы отстоим Стену, — а мы, конечно, ее отстоим, — неужели нам приятно пожить без Керкинтиды и Прекрасной Гавани? Да что я говорю — даже без наших клеров, сидеть за Стеной на воде и пшенице неизвестно сколько? Или нам наскучил мир?

Зиф остановился, чтобы убедиться, как трезвеет толпа выборщиков, увидеть растерянные лица. И он их увидел. Стало тихо и там, за пределами ограждения.

— Мы должны противопоставить проискам недруга не свои пылкие чувства, а наш общий трезвый разум. Зачем отказывать Асандру? Мы согласны на его предложение. Я понимаю твои отцовские чувства, — полуобратился Зиф к Ламаху, — но я знаю и то, что ты настоящий гражданин Республики и общее благо ставишь выше своих желаний.

Сейчас я попрошу уважаемого Диона огласить ответ Асандру, который мы составили по законам не чувств, но разума. Я сказал.

Адвокат Дион был очень ученый человек и выдающийся знаток римского права. Аудитория почувствовала это немедленно, как только оратор стал за трибуну.

— Errare humanum est1), — выкрикнул Дион. — Поэтому Caveant consules.2) В трудных случаях римляне спрашивали себя: Cui prodest?3) — и все сразу становилось ясным, как день. Предложение уважаемого архонта Ламаха — это, если хотите, Kasus belli.4) В то время как передо мной документ…

— Brevi manu 5) ученый человек! — оборвал его Даматрий. — Короче! Люди устали.

— Хорошо, хорошо. Перехожу, так сказать, in medias res.6) «Ламах — Асандру.

1)Человеку свойственно ошибаться (лат.).
2) Пусть консулы будут бдительны (лат.).
3) Кому на пользу? Кому выгодно? (лат.).
4) Повод к войне (лат.).
5) Короткой рукой, без формальностей (лат.).
6) В середину вещей, прямо к делу (лат.).

Народное собрание Херсонеса приняло следующее решение. Отдать вам дочь Гикию мы не согласны: если же вы хотите дать нам в зятья одного из сыновей царскихдо мы соглашаемся, но с тем условием, чтобы тот сын Асандра, который приедет с нами породниться, никогда и ни в коем случае не пытался возвращаться в Воспорскую землю, даже для свидания или приветствия своего отца; если же он это задумает, тотчас же умрет». — Ну как?

Толпа одобрительно зашумела.

После Диона выступили несколько выборщиков и весьма здраво поддержали предложение Зифа.

— Голосование! — крикнул кто-то.

— Закрыть говорильню!

— Кончай!

Члены Совета перешли на площадку у входа в цирк, где были поставлены две амфоры — черная и красная. На красной нацарапано было для наглядности слово «ЗИФ», на черной «ЛАМАХ», как бывало, когда шли выборы.

Выходя, полномочный херсонесит бросал свой жетон в амфору. Почти каждый предпочитал красную. Некоторые старались не глядеть на Ламаха. Старик стоял, насупясь, с лицом, будто вылепленным из темной глины, стоял понурясь, борода его камнем лежала на груди, пальцы заведенных за спину рук плясали, перебирая четки, силясь разомкнуть их янтарное кольцо.

— У нас одна цель с тобой: дать мир нашему городу, — приблизившись, сказал Зиф.

Первый архонт поднял на Зифа тяжелый взгляд.

— Отвечу тебе языком древних, Зиф. Нет такого человека, который мог бы уцелеть, если бы стал противиться вашему большинству. Это слово Сократа. И еще он сказал: «Не повторяй в который раз того же самого — что меня погубит любой, кому вздумается! Потому что я тебе снова отвечу: негодяй погубит достойного человека».

Зиф побледнел. Губы его сжались в тонкую линию. Ламах отвернулся и, шаркая, зашагал прочь. Он покинул цирк, не дожидаясь исхода голосования, зная заранее, что проиграл.

Между тем посол Асандра, не отрываясь, глядел на красную амфору, на коей гвоздем нацарапано «ЗИФ». Антифонт молча торжествовал. Его замысел как-будто осуществлялся: в красную амфору жетоны так и сыпались, в черной — бренчали редко и одиноко.

«А ведь они делаю ошибку, — вдруг подумал философ. — Вот здесь, при ясном солнечном свете всенародно обсудили опасное предложение и — совершают ошибку! Все три тысячи уважаемых выборщиков со своим Советом, ободряемые шумом толпы, стоящей по ту сторону канатного оцепления. Вот тебе и демократия! Намного ли она лучше Асандровской тирании? Пока что мне этого превосходства не показали».

12. ЗАМЫСЕЛ АСАНДРА

О роли личности в истории,
в литературе и в науке
отцы довольно долго спорили:
повременим, что скажут внуки.
В начале эры, при Тиберии,
когда загнулся этот тип,
еще гулял приказ в империи,
и трупы сталкивали в Тибр…

Внедрить! — Асандр метался в покоях Совета. Возражений не слышно, однако он продолжал кипятиться, будто в полемике: — А я говорю — не менее двухсот воинов. И не более. Внедрить! Как хотите: подкуп или подкоп… Пусть даже, это самое, присягу примут… На верность народу Херсонеса. Как там у них: «Клянусь Зевсом, Девой… Не предать…» Ах, ах! Не предавать!

— Та присяга уже не действует.

— Что? Тем более. Внедрить! Я… Я сына не пожалел!…

Как всегда, Царь Царей Асандр, собрав Совет в самом узком составе, поначалу кликушествовал, носился по залу, воздымал к небу сухие ладони и хватался за меч, доводя себя до истерики («Я сына не пожалел!»). Он намеренно взвинчивал обстановку, играя под опасного сумасшедшего, каким, в сущности, и был уже давно, однако никто не посмел бы потребовать экспертизы для деспота, тем более, что, как часто складывается с такого рода ненормальными, в интригах царь был хитер и коварен, и даже вопросы государственные решал широко и подчас вполне логично, с неожиданным блеском.

Члены Совета знали, что скоро «спектакль одного актера» начнет выдыхаться, после чего откроется деловое обсуждение проекта.

И действительно, накричавшись и тем самым сбив свою всегдашнюю внутреннюю перевозбужденность, Царь Царей, властитель Пантикапея Асандр (большой нос при малом росте, римская тога и аланские мягкие сапожки) неслышно подкрался к Совету, сел за стол и, ткнув пальцем в одного из членов Совета, произнес заговорщически, чуть слышно:

— Вот Антиклид, человек оттуда, — и уже в полный голос: — Ты, Антиклид, не так умен, как Антифонт, мой философ, поэтому я тебе верю больше, чем ему. Доверяю, понимаешь?

Совет в узком составе — из четырех человек, не считая Асандра, — выглядел несколько странно. Трое военных: Гекатей, с оторванным ухом, одноглазый Дамон и Фаворин, без двух пальцев на левой руке. Все трое, выходит, были мечеными особой приметой, тогда как четвертый, так обидно поощренный царем, был вовсе без примет: человечек и все.

Человечек этот начал так.

— То, что я сейчас скажу, будут знать только вы трое, я и царь. План захвата Херсонеса и карта. Вот она. Глядите внимательно. Город, каменная коробка. Справа — бухта Верблюд. В бухте расположена городская гавань, обычно несколько торговых и военных кораблей, но вся армада стоит мористей, почти у входа в гавань, и помешать рыбацкой лодке не может.

В бухту выходит стеной дом Ламаха, на другом берегу — рыбацкие хижины. Двухэтажный огромный дом стоит на пустом подземелье, вырытом перед застройкой, как подвал, после заброшенный. Из подвала есть лаз в сторону бухты, ниже его — вытесанная в известняке полупещера, или глубокий уступ. Рыбак, верный человек, приятель архонта, доставлял сюда свежую рыбу. Свежайшую, последний улов. Из подвала спускали канат, рыбак привязывал корзину с рыбой и возвращался на лодке к своему домику, через бухту, прямо напротив.

Асандрит пожелал сменить поставщика рыбы, домик перекуплен нами на имя Антифонта.

Итак, путь доставки воинов: ночью из Символона, по десяти человек, скорым шагом — до бухты Верблюд, на северо-запад, хорошо заметная прямая дорога — 64 стадия. Дойдя до «Верблюжьей губы» (первая вода), забираем вправо, идем вдоль берега бухты тропинкой мимо рыбацких домиков к хижине нашего Антифонта. Он зажигает, по уговору, двойной свет в окне. Это еще 5 стадий. Затем лодкой пересекаем бухту, высаживаемся в полупещеру под домом Ламаха, оттуда, по веревке, в подвал дома. На все — два с половиной часа.

— Как часто можно отправлять воинов?

— Да хоть каждую ночь. В Символоне у нас по договору всегда есть некоторое число воинов, три дома и два-три корабля. Двести воинов рассчитываем внедрить за два месяца. Дольше тянуть нельзя: во-первых, чтобы не утратили форму от долгого сиденья в подвале…

— Во-во! — вмешался Асандр. — Растянешь на год — получишь не воинов, а кусок отсыревшего мяса. У меня отсидит полгода, и то уже еле ползает.

— Во-вторых, чтобы успеть приурочить вылазку к поминкам Ламаха: его дочь устраивает поминки щедро, с вином для всего города…

— Что делать нам? — спросил одноглазый.

— Вы все трое переезжаете в Символон. Находитесь там безотлучно. Формируете десятки, принимаете от Антифонта проводников, от правляете группы. Все.

Человечек без особых примет почесал за ухом, — все ли сказал, и спохватился:

— Да, еще о секретности. Внедряемые воины не должны знать ничего, пока их не втащат в дом Ламаха. Там им все объяснят, на месте. Проводники знают маршрут по памяти. Теперь все.

— Все-то оно все, — начал Асандр, Царь Царей, приподнимаясь из-за стола, — да только почти ничего. Так, бытовые подробности операции… Какой? Что за цель? Эх, дорогие мои друзья! Да стоит ли так стараться ради захвата чужого? Так потеть над разбоем и грабежом? Роняя честь и достоинство великого народа!

Члены Совета хотели было переглянуться, но не решились. Сидят, помаргивая. Про себя каждый подумал: «Что это он, наш припадочный, совсем, что ли?»

Царь продолжал бутафорить, но уже в новой манере. Сейчас он был горяч, но не гневлив, он был просто их старшим другом, знающим несколько больше, чем они, но и только.

— Я очень ценю моего Антиклида, умнейшего стража безопасности, и люблю вас, мои полководцы, делом доказавшие свою преданность — тебя, Гекатей, с отсеченным в битве ухом, и тебя, Дамон, утративший око, и тебя, Фаворин, потерявший два пальца, и семьи ваши люблю и о спасении их думаю. Потому что сегодня речь не о захвате чужого, а о спасении своего! Всех нас! Дело идет о жизни и смерти!! Вы же знаете: с востока накатываются полчища кочевников. Как саранча, они пожирают народы и царства, и как саранча, не заботятся о потерях: сколько ни убей, с тобой расправятся. Как быть? Что предпринять? Пантикапей не выдержит натиска. Он обречен: чересчур широко раскинулся. А Херсонес устоит. Может быть. Это каменный ящик, прижатый к морю, которое кормит, пока идет осада. Мы захватим его изнутри, но тут же объясним оставшимся в живых, что пришли к ним на помощь против кочевников, мы просто им пополнение! Мы хотели добром, но нам не поверили, вот и пришлось… Ясно? После чего я, ваш царь, перебираюсь на жительство в Херсонес. К сыну. Что, отец не имеет права? Старый, больной отец? Ведь сын хорошо устроился! Он почти такой же царь, только с Народным Собранием, которое, впрочем, никогда больше не соберется. Я позабочусь.

Пораженные члены Совета внимали, не смея пошевельнуться.

— И вы, мои подданные, — продолжал царь, — с семьями тоже переезжаете в Херсонес, и там отсиживаемся… Мы просто поменяем себе народ: наш-то все равно обречен! Что? Не ждали такого? Да народ везде одинаков. Народ — это море, что нас кормит, наш Понт Эвксинский. Везде соленый, что у берегов Пантикапея, что у берегов Херсонеса. А мы? Мы — команда на корабле, забрасываем сети и принимаем улов. Кефаль, а еще лучше камбалу-калкана, круглую, как щит у римлян, а если правильно утомить ее на жаровне, да под оливковым маслом…

Асандра явно повело в сторону от вопроса, и члены Совета завздыхали мечтательно. Все обожали калкана под оливковым маслом. А если к нему еще горсть соленых маслин да глоток вина…

— А что предполагается дальше? — спросил Антиклид.

— Правильный вопрос. Твое дело тактика, мое — стратегия. Царь обязан прозревать будущее. А дальше — вот что. Кочевники здесь не остановятся. Их битва с Империей неизбежна. Империя не провинция, и кочевники будут разбиты. Не нами, но все равно — мы спасены! И в Пантикапее божьей милостью кто-то уцелеет, народ живуч, государство очнется, а где быть царству — это мы после решим. Подумаем. Если же Империя проиграет, если погибнет — ну, тогда, конечно, и нам конец. Но если мы умрем, то завтра, а не сегодня! — и отдышавшись, добавил вполголоса, заговорщически: — А может, и не умрем. Может откупимся? Херсонесцами… Их золотом. Их скотом. Богатством дома Ламаха. Уговорю Асандрита не поскупиться. Он сделает. Для родного отца. Теперь можете идти. Операция «Троянский конь» в ваших руках!

13. В ГОРОДЕ НЕСПОКОЙНО

Дом, как говорится, моя крепость,
жить бы, мысли мрачные гоня.
Но томят предчувствия и трепет:
чудится присутствие Коня.
Сам его втащил я в свою Трою,
душу выдам, все ему открою,
только где он? Как зовется он?

Город жил своею обычной жизнью — кипучей, не застоявшейся в рутине, но всякий миг зарождающей себя заново. Чуть свет отпирались городские ворота, чтобы выпустить целые стада коров, коней, коз и прочих травоядных во внешний мир, на пастбища, и сразу же начинали свой перезвон и перестук мастерские — кузнецы, гончары, каменотесы; суетились виноделы возле своих цистерн с прошлогодним суслом; засолочные ямы и цистерны заполнялись сельдью, в коптильнях обволакивалась пахучим дымом кефаль, — впрочем, большая часть этого шумного и задымленного хозяйства располагалась за городской стеной, а в самом городе, недалеко от гавани, оживал рынок.

И все-таки неспокойно, тревожно жилось в последнее время. Что-то разбалансировалось в душе и в мире. Так, во всяком случае, ощущал городскую жизнь Скиф после обрушившихся на головы горожан слухов о скором нашествии диких кочевников, а еще это неожиданное замужество Гикии и воцарение в доме покойного архонта совсем чужого, чуждого городу Воспорца из Пантикапея, извечного врага херсонесцев.

Задевалось самолюбие Скифа фатальным стечением обстоятельств, при которых Гикия — как нарочно! — после памятного свидания в Хавоне, на краю пропасти, еще не остывшая от его объятий, пусть незаконных, тотчас перешла в объятия Асандрита, объятия недруга, узаконенные Народным Собранием, но попахивающие потом предательства…

Почему от так чувствовал? Не ревность же, в самом деле. Не только ревность. С тех пор ни разу не видел он дочь архонта, избегал даже случайной встречи, памятуя, что «Fato maior prudentia»1), хотя именно благоразумия ему не хватало, несмотря на все сознательные усилия.

1) «Благоразумие выше случая» (лат.).

Он понимал всю неуместность любого объяснения, — да и в чем объясняться, когда все кончено!

Ночью Скиф проснулся от подземных толчков: один, другой, третий. Вскочил, выбежал на середину дворика. Землетрясение? На улице, за стеной, уже стоял шум множества возбужденных голосов. «Все предвещает несчастье. Одно к одному. Где Феаген?» Его друга, Феагена, которого он выговорил у Гикии себе в напарники, великого лесного стрелка, в доме не было. «Не трогай леса!» — так прозвал теперь Скиф своего друга в память о недавнем происшествии, когда некая меткая стрела вылетела из леса, наказав одного всадника… Давеча Феаген побывал в Символоне и рассказал о своих впечатлениях. Там какая-то суета среди Воспорян. Вот и решил этой ночью разведать… Пора бы ему вернуться.

Пройтись, что-ли к дому Ламаха? Цел, конечно. На века строили. Ох, этот дом! Новый хозяин — он, собственно, никто, и архонтом его не выберут, и Гикия тоже — никто сегодня, а вот — чувствуется власть этого дома, и в доме власть. Асандрит завел себе целую свиту из Воспорян, официальную охрану, пьют — гуляют, как победители. Воистину сюда приложимы слова философа: «Здесь едят так плотно, будто завтра умрут, а строят так прочно, будто рассчитывают жить вечно».

В растревоженном подземными толчками доме людей было немного: все — и рабы и свободные — старались задержаться хоть на рынке, хоть просто посреди улицы.

На галерее второго этажа Скиф увидел Гикию и Асандрита, позади их — несколько Воспорян из охраны. Дочь архонта высмотрела-таки в толпе Скифа. Взгляды их встретились. На целую минуту задержался — зрачки в зрачки — невидимый световой луч. Глаза Гикии печальны, но не его печалью, а своей, отдельной, и причины тоже — ее.

Скиф резко, намеренно резко отвел глаза, круто развернулся и зашагал прочь, не оглядываясь, некоторое время чувствуя спиною неотступный взгляд хозяйки дома.

Феаген все еще не вернулся. Растущее беспокойство заставило Скифа оседлать своего лохматого конька и выбраться за городские ворота. «Поеду к Символону», — решил он.

Однако далеко ехать не пришлось. Там, где дорога возвращается к городу, недалеко от «Верблюжьей губы», есть рощица абрикосовой дички, справа и слева от дороги. Оттуда шли возбужденные крики, люди сгрудились — что-то произошло.

Подъехав ближе, Скиф спешился, привязал поводья к ближайшему дереву и вошел в рощу. Сердце дрогнуло тяжелым предчувствием.

На вытоптанной траве в застывших позах единоборства он увидел два трупа в крови от ножевых ран. В спине его друга торчала рукоятка ножа. У другого трупа распорот живот, ударом снизу наверх, и лежал еще один нож, залитый кровью, успевшей почернеть — нож Феагена.

Подъехала телега. «Куда повезем?»

— Не трогать! — вне себя от горя закричал Скиф. — Своего друга я похороню сам. А этот — это Воспорянин! Везите его в дом Ламаха! Там его дом!

Знал бы Скиф или его угрюмые слушатели, как он в своем горестном крике близок был к истине, таящейся в недоступном воображению подземелье дома Ламаха!

Скиф перебросил через седло тело друга, уже окоченевшее, закрепил ремнями и, понурив голову, повел своего конька в поводу к лесу — похоронить Феагена у жилища Отшельника, где вдали от чужих глаз обрела счастье с его другом безутешная Неонила, так же, как Феаген, ненужная городу и приютившаяся в пещере Отшельника… «Каково ей, Неониле, встретить меня с моей поклажей?»

От потной спины лохматого конька тело убитого разогрелось и согнулось в поясе, могло показаться: везут раненого. «Ах, Феаген, Феаген! Зачем я только сманил тебя в город!»

Трагедия в роще наводила Скифа на мысли о его собственной судьбе. «Вот так же, размышлял он, — и меня прирежут однажды, и поделом: не лезьте в чужие игры в чужом городе! А тут еще кочевники… Да, пора возвращаться к себе, в Хавон. Анахарсис, светоч для меня и пример, умирая от стрелы брата, успел произнесть: «Разум сберег меня в Элладе, зависть погубила меня на родине». А что со мной? Совсем, выходит, похоже, только с обратным знаком: «Разум оберегает меня на родине, зависть преследует в городе эллинов… Да только ли зависть?»

Что же все-таки приключилось там, в абрикосовой роще? Феаген выслеживал Воспорцев от Символона… В роще могли устроить засаду. Значит, готовились скрытно войти в город. Но как? Кто их пустит, через какие ворота? Или калитку? Моя теперь очередь разобраться. Как, ты опять за свое? Впрочем, в город я не вернусь. Мне тоже устроят засаду, и не в роще, а в моем собственном доме. Асандрит постарается, а Гикия предаст».

Между тем слух о двойном убийстве облетел город. Никто из Воспорян не опознал земляка, да и самому Асандриту пришлось повертеться в роли допрашиваемого.

Гикия заперлась у себя в комнатах. В первый раз она ощутила беспокойство за свою жизнь, настоящую опасность, когда в своем доме и на нож напороться недолго. Что-то будет?

Узнав о происшествии, заволновался в своей рыбацкой хижине философ Антифонт. «Кажется, я попадаю из огня да в полымя. Спасся от Асандра — влез в сообщники к его сыну. Вдруг все сорвется? Мне припомнят, как уговаривал Народное Собрание принять Асандрита… О, как ошиблось тогда Собрание!»

Пережевывая в задумчивости снятый с жаровни очередной кусок камбалы — уж очень вкусен был местный калкан! — Антифонт вспомнил о другой ошибке другого Собрания, когда ослепленные афиняне осудили на смерть Сократа… «Но почему-то забываем, что в Афинах Собрание ошибку исправило: обвинителей Сократа самих судили, и довольно сурово. Мелета — на смерть, остальных — на изгнание… Я бы и сам изгнался, но куда? Лодка с двумя гребцами у меня есть. Так что «Sileto et spera»1).

На крайний случай двинемся дальше, вдоль берега, к Борисфену2)… Наймусь к кочевникам в переводчики… Антифонт, отнесись к судьбе философски».

1) Молчи и надейся (лат.).
2) Днепр.

14. СЛОВО ИМПЕРАТОРУ ВИЗАНТИИ

Камней не осталось, не то что кровати кедровой,
пылятся и сами же в пыль обращаются вещи…
Все в мире валюты не стоят единого слова.
Лишь слово, вместившее судьбы, останется вечно.

Закончить бы историю Гикии опять же свидетельством Константина Багрянородного. Подумать только: рассказчик стоял ближе нас с вами к источнику на целое тысячелетие!

Но и он в свою очередь воскрешал для себя события без малого шестисотлетней давности.

Его старинная рукопись удерживает отпечатки следов не только четвертого, но и десятого века от Рождества Христова…

Так что давайте поиграем со Временем, как оно в свое время поиграет со всеми нами. Итак -

«Когда в течение двух лет в доме Гикии собралось до 200 Воспорцев и приближался день поминок Ламаха, случилось, что постельница Гикии, очень любимая ею, за какую-то провинность была удалена с глаз ее и заключена.

В нижнем этаже дома, в котором служанка была заперта, кормились Воспорцы.

Когда она сидела и пряла лен, случайно у нее упало кольцо с веретена и закатилось в очень глубокую щель у стены. Вставши, чтобы поднять, она увидела его в этой глубокой щели, она принуждена была, чтобы достать его, вынуть один кирпич из пола у стены, причем и увидела сквозь дыру в подвальном помещении множество мужчин.

Тогда она осторожно положила кирпич опять на старое место, чтобы бывшие внизу люди ничего не узнали, и затем тайно послала одну из служанок к своей госпоже с просьбой прийти к ней, чтобы услышать и увидеть нечто очень важное.

Гикия, по божьему внушению, пришла к девушке. Когда она вошла в комнату и заперла дверь, девушка упала ей в ноги и сказала: «Ты, госпожа моя, имеешь власть над своей негодной рабой, однако я хочу показать моей госпоже нечто странное и необычайное».

Гикия сказала ей: «Говори безбоязненно, покажи, что такое».

Тогда девушка подвела ее к стене и, подняв осторожно кирпич, сказала: «Видишь, госпожа, сквозь дыру внизу скрывающуюся толпу Воспорцсв».

Гикия посмотрела и, пораженная этим, сказала: «Недаром задумано это дело», и спрашивает девушку, как она это открыла. Девушка сказала: «По воле божьей, без сомнения, упало у меня с веретена кольцо закатилось в эту щель; так как я не могла достать его, то вынуждена была вытащить кирпич и тогда увидела их».

Гикия велела девушке положить осторожно кирпич на место, и обняв ее, крепко поцеловала и сказала: «Ничего не бойся, дитя мое, прощается твой проступок, так как богу угодно было, чтобы ты провинилась для обнаружения этого коварного замысла. Смотри же, всеми силами скрывай это дело и отсюда никому не смей доверить его».

После этого Гикия приблизила ее к себе больше прежнего, как безусловно верную.

Затем Гикия призвала к себе двух своих родственников, очень преданных ей, и сказала им наедине: «Придите и соберите к себе тайно первенствующих и благородных граждан, и пусть они выберут трех верных мужей, могущих сохранить тайну и сделать дело, и пусть обяжут их клятвою заверить меня в том, о чем я хочу просить их, и пусть пошлют их тайно ко мне: я открою им нечто нужное и полезное для города. Только поскорее исполните то, что я вам говорю».

Родственники ее ушли и сообщили тайно об этом первенствующим; те тотчас выбрали трех мужей, верность которых им была известна, и все обязали их клятвою в том, что если они условятся с Гикией что-нибудь сделать, то не отрекутся от своих слов, но доведут до конца все, в чем условятся с нею.

Когда они тайно пришли к Гикии, она приняла их и спросила: «Можете ли вы удостоверить клятвою, что исполните все, о чем я хочу просить вас». Они сказали ей: «Да, госпожа, мы готовы удостоверить, что слова твои будут исполнены до конца».

Тогда Гикия сказала им: «Подтвердите, что когда я умру, вы похороните меня внутри города, и тогда я открою вам свою тайну. Я не ищу от вас чего-нибудь тяжелого».

Мужи же, услышав это, со всею готовностью заверили ее клятвою, говоря: «Когда ты умрешь, мы похороним тебя внутри города и не вынесем тебя из городских стен».

Гикия, приняв с доверием их клятву, сказала: «Так как вы поклялись мне, то открою вам свою тайну. Я хочу, чтобы вы знали, что мой муж, хранящий врожденную злобу своего города, питающий коварство и зависть к нам, введя тайно в мой дом в разное время толпу Воспорцев числом до двухсот душ вооруженных, содержит их без моего ведома.

Но бог случайно ныне открыл мне это. Муж имеет замысел, когда я в память своего отца устрою гражданам праздник и вы после пиршества ляжете спать, подняться ночью вместе с собравшимися к нему Воспорцами и своими домочадцами, поджечь ваши дома и всех вас перерезать.

Вот уже наступает день памяти отца моего, и я, сообразно со своею клятвою должна, по обыкновению, дать вам все необходимое для пиршества: у меня уже все готово. Итак, вы соблаговолите все с радостью прийти, спросить и охотно все взять, чтобы он как-нибудь не заподозрил, что мы узнали его замысел, и чтобы внезапно не вышла междуусобная война.

Устройте по обыкновению общественный пир, но умеренно, и водите хороводы на улицах. Пусть каждый приготовит в своем доме дров, связки хвороста и большие факелы и затем покажите вид, что уходите спать, уставши пировать и водить хороводы.

И когда я раньше обыкновенного прекращу пир и прикажу запереть свои ворота, тогда вы тотчас же в полной тишине несите всеми домами с рабами и рабынями дрова, хворост и факелы, кладите их к воротам, калиткам и вокруг всего дома; облейте дрова маслом, чтобы они скорее разгорелись.

Когда я выйду и скажу вам, тотчас устройте костер, а сами в вооружении станьте вокруг дома и, когда кого-нибудь увидите выскакивающим из окна, тех убивайте. Идите, расскажите эту тайну и приготовьте все, что я сказала».

Граждане, услышавши об этом от этих трех лиц, в короткое время исполнили все согласно советам Гикии. Когда наступил день поминок, Гикия как бы с радостью пригласила граждан, прося их взять все приготовленное для пиршества. Муж ее присоединился к этому и просил дать им для пира побольше вина.

Граждане, с удовольствием приняв все дары, начали пировать, как им было предложено, и весь день водили хороводы; по наступлению же вечера стали утомляться и уходить в свои дома на покой; пировали они целыми домами.

Гикия в своем доме просила всех своих пить не стесняясь, чтобы они, напившись, скорее уснули; только одних постельниц она просила не пить и сама воздерживалась от вина; доставши красный кубок, она дала его своей постельнице, знавшей в чем дело, и велела ей примешивать в него воды, так что муж, видя красный кубок, не догадывался, что она пьет с водой.

Когда наступил вечер, и горожане, как сказано, утомились, Гикия говорит своему мужу: «Пойдем и мы на покой, так как достаточно уже повеселились».

Муж, услышав эти слова, еще более обрадовался и лег спать; сам он этого не мог сказать, чтобы не дать жене повода заподозрить задуманное коварство.

Гикия приказала запереть все ворота и все калитки и принести к себе, по обыкновению, ключи; затем тайно говорит своей верной постельнице, знавшей о замысле: «Поди, возьми с остальными постельниками осторожно все мои украшения, золото и все нужное, сколько сможете взять за пазуху, и приготовьтесь, чтобы, когда я вам скажу, следовать за мною». Они исполнили все по ее приказанию и были наготове.

Муж Гикии прилег немного соснуть, чтобы вскоре опять встать для нападения на город. Гикия же медлила ложиться, пока все домашние не заснули. Муж ее крепко уснул после обильной выпивки.

Гикия, увидев, что он заснул, осторожно заперла его в спальне на ключ и, вышедши из дома со своими постельницами, тихо прошла через калитку, заперла ее и тотчас приказала горожанам поскорее подложить огонь вокруг дома.

Когда был подложен огонь и дом загорелся, всякий, кто из бывших в нем выскакивал или бросался, был убиваем гражданами.

Таким образом дом вместе с находившимися в нем людьми сгорел весь дотла, и бог спас Херсонитов от злоумышленников Воспорцев».

15. РАССЛЕДОВАНИЕ

Подтаивают годы, тают…
Творим или творится с нами?!
Нам жребии не выпадают,
Мы их вытаскиваем сами.

Что за удивительный, однако же, текст у этого византийского императора! Уже тем удивительный, что автор его видит одно, а читатель-скептик — другое…

Правда, в рукописи есть места, не понятные или искаженные издателями и переводчиками, все еще уточняемые. Например, неясное «Лимны» означает бухту, а значит, сегодняшнюю Карантинную бухту — очень ценное прояснение.

Но не в частностях дело — в концепции. Историк излагает случившееся как самоотверженный поступок патриотки Херсонеса Гикии. Можно рассмотреть и другую оценку. Сформулируем так: содеянное Гикией есть преступление, подпитанное страстями глубоко личными, но обставленное как чисто патриотический подвиг…

Раскрытие криминала пятнадцативековой давности будоражит воображение. Работа следователя, допрашивающего старинную рукопись: никаких новых свидетелей или свидетельств, ни на столе, ни в очереди за дверью у него нет. Вот и представим себя на его месте.

Допустим, не было у Гикии личных мотивов. Один высокий патриотизм. Как должна тогда поступить патриотка, «женщина очень умная» (сказано в рукописи), случайно узнав о заговоре? Да так, как начала: тайно, через родственников, сообщить властям открывшуюся опасность. Могла даже взять с них клятву, если уж ей так хочется, чтобы после смерти похоронили ее в черте города — оказали такую честь.

А дальше? А дальше ей следовало отойти в сторону и уступить ликвидацию заговора людям военным, знающим свое дело, а не навязывать собственный план.

Как бы поступили опытные военные? В одночасье, без шума, оцепили бы дом Ламаха; со стороны бухты тоже, на всякий случай, подогнали к дому военный корабль, а сами — ну, человек двадцать вооруженных, вошли в дом, и не ночью, а средь бела дня, в открытые двери, арестовали Асандрита и его команду «по подозрению в заговоре»; у дверей подземелья поставили стражу: «Ну-ка, выходи по одному, без оружия! А нет — подождем. Нам не к спеху. Сидите голодные». Вот так. Без кровопролития и неожиданно для заговорщиков. Тогда ведь и огнестрельного оружия не было!

Гикия, навязывая свой план поджога, пугала: «…чтобы внезапно не вышла междоусобная война». Какая война? О чем это? Двести Воспорцев в подземелье с одиночным выходом, не подозревающих, что они раскрыты? Да их бери тепленькими.

Что до реакции Пантикапея, то как раз изжаренный в огне царский сын мог навлечь на херсонесцев мстительный гнев Асандра, тогда как при аресте Асандрита, после все проясняющих допросов, его можно было даже вернуть царю — пожалуйста, мирный жест. Двухсот молодцов-заговорщиков — этих обратить в рабство: рабы всюду полезны и дорого стоили.

Но Гикии не надобен муж подследственный. Ей нужен муж стопроцентно безмолвный, то есть мертвый; значит — поджог…

Выходит, Асандрит знал лишнее. Обычный ход рассуждения, доживший до наших дней: если заведомо знать «слишком много», до суда не дожить. Убьют «при попытке к бегству», подтолкнут к самоубийству, продлят срок, пока сам… Тут все ясно. Не ясно только, что мог Асандрит знать нежелательного.

И еще: откуда у Гикии такая неистовая вражда к мужу, что за тайна? Брак-то «государственный»: не сложились отношения, и ладно. Живите себе в оговоренном согласии, каждый на своей половине. А тут?

Как разгадку можно предположить следующее. Когда царский сын Асандрит обнаружил, что ему навязали в жены даже не девушку, он мог почесть себя оскорбленным. Это сегодня мы усмехаемся, а тогда, полторы тысячи лет назад (и даже много позднее), вопрос девства выдаваемых замуж царевен стоял остро.

Другое дело — Гикия, свободная гражданка демократического государства. Она не собиралась и не готовила себя выходить за царевича. Конечно, ей тоже дорога репутация, и ее возможные увлечения держались в тайне.

Но если — скандал, то свидетели всегда найдутся. По логике положения, Гикия уговорила Асандрита не оглашать того, что может повредить союзу двух государств и прочее. Тот согласился — ведь ему предстоит заговор! — но свой козырь использовал.

«Он — почти что заложник; если выйдет за черту города, то умрет; но у себя в доме, черт возьми, он царь и хозяин!» И он оттеснил Гикию от власти над челядью, окружил себя свитой и все решал сам. Рабы и прочая обслуга, почуяв мужскую руку, переметнулись к царскому сыну. Гикия — гордая, волевая, властная, потеряла почти все. Остались при ней лишь несколько девушек, «постельниц», «безусловно верных», да ее личные драгоценности…

Что для хозяйки дело обернулось похожим образом, доказывает ее решение уберечь от пожара лишь этих самых «постельниц», коим она поручила свои драгоценности, а «все домашние», что уснули, пусть, значит, горят синим пламенем! Гикия «… просила всех своих пить не стесняясь, чтобы они, напившись, скорее уснули; только одних постельниц она просила не пить и сама воздержалась от вина», — то есть готовила «всех своих» к ужасной смерти в огне.

«…и когда кого-нибудь увидите выскакивающим из окна, тех убивайте», — наказывает Гикия. «Кого-нибудь» — всех, не только Воспорцев!

Полезно взглянуть, что за пожар готовился, что за домишко такой.

В рукописи читаем: «Ламах в то время, говорят, славился большим богатством в золоте, серебре, рабах и рабынях, разном скоте и многих имениях; дом его простирался на четыре квартала в длину и ширину и до низа так называемых Суз; здесь в стене у него были свои собственные ворота и четыре больших портала для входа и выхода, а также были и другие прекрасные боковые входы, так что, когда скот входил в город, то каждое стадо — коней и кобылиц, быков и коров, овец и ослов — входило в свои ворота и шло в свое стойло».

Выходит, сгореть в пожаре назначены были все перечисленные животные (к ночи-то они в стойлах!) и вся их обслуга — конюхи, доярки, скотники, рабы….. Вот какое грандиозное преступление задумала патриотка Гикия! Стихийное бедствие, а не подвиг! А соседние здания?

Конечно, она тоже предпочла бы сберечь все это, но иного способа обезвредить мужа не видела, а рисковать не хотела.

Не будь у Асандрита его «козыря» в отношениях с Гикией, она, прознав о заговоре, все равно не пощадила бы мужа — она все-таки патриотка не бледнее других сограждан, но сделала бы это с умом, то есть, как сказано, донесла властям. И все имущество уцелело и вернулось бы к ней.

А так — мужа-то она сожгла («Гикия, увидев, что он заснул, осторожно заперла его в спальне на ключ…»), а вот о двухстах Воспорцах особо не размышляла: каким способом они проникли в ее дом? Как раз их-то она, скорее всего, упустила…

Кто им мог помешать, почуявши дым пожара, уйти как пришли — морем: через калитку обратно в полупещеру и — прыг в воду! Все они моряки, что им стоит переплыть бухту шириной около двух стадий, или меньше трехсот метров. Оттуда незамеченными выйти на дорогу — благо, время ночное, — и скорым шагом, а то и бегом добраться до Символона, а там — на корабль, и будь здоров!

Возможно, и часть дворовых людей уходила таким же способом, устраивая себе спасительное ночное купание…

Как же это благоразумные отцы города могли принять такой чудовищный план?

Ну, во-первых, дочь архонта связала их предварительной клятвой исполнить все, что она скажет, и все время напоминала им о «клятвенном обещании» — слово «клятва» повторяется постоянно, значит, сама Гикия видела шаткость своего плана. А, во-вторых, они были прямо-таки потрясены, загипнотизированы «Гикией, которая не пощадила ничего из своего состояния, но предпочла всему спасение города…»

Невдомек им, что внутренне она уже не считала богатства дома, где хозяйничал муж, своей собственностью; свои личные драгоценности она, как мы знаем, все-таки пощадила.

Рядом с ненавистью Гикии к мужу, — конечно, изменнику и предателю, — ее снедала другая страсть: огромное честолюбие, жажда прославить свое имя в веках — что, кстати, замечательно ей удалось!

Не будь этой ненасытной страсти — прославиться, Гикия, может быть, избрала бы другой план, менее эффектный. А то ведь доклад властям на бессмертие не тянул; грандиозный поджог — другое дело.

Примечательно: «Когда граждане хотели срыть остатки сгоревшего дома и расчистить место для постройки нового, Гикия не позволила…» Дескать, нет, братцы, новым домом от меня не откупитесь. Мне слава дороже.

«… Гикия не позволила, а напротив, приказала всем сносить и выливать туда всякую нечистоту, чтобы весь ее дом был завален ею, как место злого умысла против города».

В усилиях поразить воображение граждан последнее было даже чрезмерным, был перебор. Но как здорово он сработал!

Время подвига отодвинулось, Гикию начинают мучить сомненья: сдержат ли сограждане данную ей клятву? Похоронят ли в городе? С того света не заглянешь, что творится на этом… Однако Гикия заглядывает.

«…сговорившись со своими служанками, она притворилась внезапно умершей от какого-то огорчения. Девушки, обрядив ее, объявили гражданам, что госпожа их умерла…» А те взяли да понесли ее за город… «Когда носилки были уже поставлены у могилы, Гикия вдруг села и, окинув вдором всех граждан, сказала: «Таково ваше клятвенное обещание?»

Граждане «уверили ее вторичной клятвой», а после даже яму вырыли для Гикии — гляди, мол, сюда и положим, успокойся, пожалуйста!

«… и воздвигли ей другую медную статую, вызолотили ее и поставили возле ее гробницы ради вящего уверения».

Каждая эпоха мается своими пристрастиями. Но есть и всеобщие. Отец наживал, дед наживал, прадед… А я? А я сожгу, если что у меня не заладится.

Присяду, чиркну газовой зажигалкой — и нету прошлого. Лишь пепел один порхает, несется вверх, на восходящих моих испарениях.

Через дыру в небе разлетится по незнакомым планетам, и пусть его там… Под предметное стеклышко. На атомарном уровне.

Лишь бы меня, гада, удостоили. В черте города. На почетном месте. И чтобы две медные статуи. Можно и больше.

. . .

Вот мы и поиграли немного со Временем, как оно, в свою очередь, поиграет со всеми нами.

Спит Херсонес, из памяти изгладясь…
Пока идет привал и перекур,
пью не напьюсь.
Открой, что знал ты, кладезь.
Платон. Ликург. Пракситель. Эпикур.


г. Севастополь



Hosted by uCoz